— Хорошо, — смущенно ответил Петре.
— Жива?!
— Ну, конечно, жива! — И Петре быстро прибавил: — Видать, твоя матушка еще не вернулась, у вас темно.
Ион Кирилэ не совсем уразумел, почему Петре понадобилось переждать и подумать, прежде чем ответить, что Марика жива, и почему он быстро заговорил о другом. Конечно, случилось несчастье, и Петре боится сказать ему. И сам Ион побоялся спрашивать дальше.
— Вижу, что темно, — сказал он.
Они вошли во двор. Здесь ничего не изменилось. На дверях в сени теперь не было замка, а только старый деревянный засов, который открывался снаружи. И, как водится, в знак того, что никого нет дома, к двери был прислонен старый истрепанный веник. Ион и Петре уселись на завалинке у порога.
Ион Кирилэ устал. Безрадостно рассматривал он двор, в котором прошли его детство и юность.
Было темно, и очертания расплывались, но он знал здесь все и без труда угадывал. Там, перед домом, стояли две раскидистые яблони, ветки которых заглядывали в окна, а ближе к хлеву росла старая шелковица; как-то раз летом в один из ее сучьев ударила молния, и он засох, но по-прежнему торчал вверх, — черный, безжизненный, будто его навеки подвесили к небу. Был на своем месте и курятник, все такой же покосившийся, точно прижавшийся в страхе к хлеву; куча дров, как обычно, в глубине двора; и разворошенная с одного краю, похожая на гигантский початый каравай хлеба копна сена. Все было таким, как и прежде, каким рисовалось ему в воспоминаниях, но теперь не радовало Иона.
Ион молчал; молчал, сидя рядом, и Петре Манца. Они закуривали третью или четвертую цигарку, когда послышались торопливые шаги, калитка распахнулась, и вошла Сусана Кирилэ, крича:
— Ион, Ион, где ты?
Ион встал и пошел ей навстречу.
— Здесь, мама. Я вернулся домой.
Они остановились, не дойдя на шаг друг до друга, вглядываясь в темноту. И вдруг Ион нагнулся, упал на колени, схватил руку матери и с плачем стал целовать ее.
— Я вернулся, мама… Вернулся, — бормотал он, а мать гладила его по голове.
— Ион… Пойдем в дом, Ион…
Они вошли в дом, — впереди Сусана, за ней Ион, за ним Петре Манца. Сусана засветила лампу и повесила ее на вбитый в балку над столом гвоздь. Затем принесла в ушате воды и, пока Ион умывался, стояла возле него, держа в одной руке полотенце, а в другой — мыло.
— Садитесь, — сказала она. — Я пойду приготовлю чего-нибудь поужинать.
— Не надо, матушка, не трудись, это вовсе не к спеху… Лучше поговорим…
— Нет, Ион, сначала поешь: ведь ты пришел издалека…
Несколько секунд они в смущении грустно молчали, словно лишь сейчас вспомнив, откуда он пришел. Мать не сводила с Иона глаз. Петре Манца поворачивался то к Иону, то к старухе; ему все хотелось что-то сказать, но слова не шли с языка. Ион Кирилэ сел у стола, вздохнул и ответил:
— Да. Я пришел издалека…
Закрыв глаза руками, Сусана быстро вышла. Петре уселся против Иона, протянул ему табакерку, и, пока Сусана хлопотала в сенях, они молча курили. Потом мать накрыла стол скатертью, опрокинула на блюдо мамалыгу, ниткой нарезала ее на ломти, поставила рядом зеленый лук, чугунную сковороду с брынзой, обваренной кипятком и перемешанной с хлебом, и пригласила их поужинать. Петре Манца, чтоб не обидеть хозяев, немного поел, а потом начал расспрашивать тетку Сусану о том о сем, но все о вещах, которые не имели ничего общего с обуревавшими ее в этот вечер мыслями. Старуха отвечала ему тихо и немногословно, не сводя глаз с Иона. Он ел жадно, но по его лицу нельзя было понять, доставляет ли ему еда удовольствие.
Сусана была худенькая, невысокая женщина с морщинистым, загорелым и высохшим лицом, одетая в темное платье. Радость свидания светилась только в ее черных глазах, которые, казалось, выражали печаль и усталость с той самой минуты, когда впервые увидели свет. Теперь эти глаза старались улыбаться; но это им плохо удавалось, и от усилий порой из них выкатывалась слеза и торопливо, точно стыдясь, текла по смуглой щеке и падала на черную кофту. Она глядела на сына и дивилась его седым волосам. «Постарел, — думала она. — А какой красивый был парень! Веселый, любил гулянки и песни, а теперь вот какой он угрюмый, глаза мрачные, лоб нахмурен. Ион, Ион, — думала она, — сын дорогой, что ты совершил? Как ты мог пойти на такое дело? Господи боже! Из-за этого он так поседел, так состарился!»
Немного погодя Петре Манца, решив, что мать и сын уже могут остаться вдвоем и его присутствие будет лишь мешать им, простился, пообещав завтра зайти, перекинуться словом-другим.
Только когда гость ушел, а Ион покончил с едой, раза два выпил воды, бормоча: «Какая вкусная у нас вода», — и поблагодарил за ужин, старуха дала волю слезам и долго плакала, как ни старался сын ее успокоить. Только теперь у нее вырывались ласковые, жалостливые слова.
— Ион, Ион! Сыночек, родной мой! Как ты теперь жить-то будешь! — все шептала она, гладя щеки, лоб, поседевшие волосы сына.
— Перестань, матушка, не плачь, будет лучше, чем было.
— Родимый мой, как ты постарел!
— Да ведь так уж положено, — лес желтеет, а человек стареет.
— Ты, сыночек, постарел раньше времени…
Когда старуха успокоилась, она начала готовить постель. Стеля простыни и взбивая подушки, она рассказывала о соседях, напомнила, что хорошо сохранила в большом сундуке всю одежду Иона, пересыпав ее от моли листьями табака, что купила ему тонкого полотна на рубашки и на постельное белье, что цветными нитками и бисером вышила ему рубашку (хотела было сказать: «свадебную», да раздумала), что есть и кожа на сапоги…
— Ты все только для меня делала, а себе и не справила ничего…
— Ну, родимый, я старуха… На что мне?..
И оба они чувствовали, что еще не зашел разговор о самом важном, и страшились этой приближающейся минуты.
Они легли спать на двух кроватях, стоявших в противоположных концах комнаты, и в темноте оба немного осмелели.
Сусана спросила:
— Что ты станешь делать теперь, сынок?
— Не знаю еще. Займусь делом… Стану работать…
— Где? — тревожно спросила она.
— Как где? У себя. На нашей земле.
— Земля наша… — пробормотала она… — у нас ее уже нет.
— Как нет?
— Я отдала ее в колсельхоз. Ведь я тебе писала.
— Ты не писала мне, что отдала землю…
— Иначе меня не принимали, да