Когда документы были приняты, и мне вручили талон с пометкой о процессе, я вышла на улицу уже не той хаотической скандалисткой, что ворвалась в участок несколько часов назад, а кем-то, кто нащупал план действий.
Дома по-прежнему было слишком пусто, слишком тихо. Но я знала — спокойствие обманчиво. Вспомнив слова Каэра, я не стала терять времени: лаборатория — наши записи, пробирки с серебристо-алой кровью, томаизл, их надо было как минимум надёжно спрятать, чтобы лишнее любопытство не привело к катастрофе.
Я приняла решения быстро и без сомнений, как делают люди, у которых горит дом. Я перенесла часть материалов в безопасное место, где их сложно обнаружить случайно, но для меня было бы легко вывезти в случае необходимости. Убрала дневники и чертежи, сожгла некоторые свои записи, часть архивов Каэра перепрятала. На всякий случай я подготовила два комплекта «фальшивых» записей — стерильных и бесполезных, которые могли бы удовлетворить поверхностный интерес и запутать тех, кто будет копаться по указанию инвестора.
Я знала одно: нельзя было ждать милостей от судьбы. Нельзя было просто сидеть и надеяться, что правосудие, вежливо потрепав бумагами, встанет на нашу сторону. Мой план раньше был про аккуратный эксперимент и расчёты; теперь это была война — и я собиралась вести её по своим правилам.
62. Приходи — поговорим
Лаборатория снова стала моим домом. Дни и ночи — тусклый свет лампы, ряд пробирок с алым мерцанием Каэровой крови и дрожащие тельца в крысиных клетках.
Я сидела за стойкой так долго, что сгибы локтей затекали; стол под пальцами был липок от растворителя, а в носу всё еще стоял запах металла и озона — тот самый, который появлялся, когда томаизл отзывался на кровь. На полу под столом — две клетки с измученными подопытными, которые уже не смотрели на меня любопытно, а жалобно щёлкали зубами и прятались в углы.
Эксперимент за экспериментом. Я инъецировала микродозы, варьировала скорость введения, настраивала силу разрядов, отслеживала изменение вязкости и цвета — и каждый раз сердце сжималось при виде тех же результатов: либо реакция была слишком вялая и ничего не происходило, либо летучее вещество вырывалось слишком резко и крыса умирала от шока. Когда связанный томаизл становился «газом», он ускользал — и вместе с ним ускользали наши надежды.
Вечером я стояла над одной из клеток и считала пульс крошечного существа через тонкую кожу. Его сердце дрожало в ровном ритме, и я мысленно называла частоты, чтобы не дать себе сорваться. Каждый щелчок прибора отзывался внутри меня, как удар молота: мы близки — но не настолько.
Усталость пробирала до костей. Усталость сидела в плечах и в голосе, делала руки неповоротливыми и провоцировала на ошибки — те мелкие неточности, которые в лаборатории смертельны. Тогда мне всё же приходилось останавливаться и давать себе отдых.
Через день, как и прежде, приходила Вестия. Она уже не суетилась у плиты — мне и банки бобов было бы достаточно — так что кухарка больше помогала по хозяйству и просто составляла мне хоть какую-то компанию. Она не говорила прямо о Каэре; её поддержка была тихой, в жестах: чашка тёплого чая на столе, плед на моих плечах, взгляд, который говорил больше, чем слова. Иногда она просто садилась в углу и молча вышивала, и в её молчании было столько же участия, сколько в самых длинных речи.
Я вела счёт дням. Каждый миг, когда часы отбивали неумолимо медленную дробь, я записывала — карандашом на краю блокнота — цифры, шаги до очередной встречи. Следующее свидание обещали через неделю, и эта неделя растягивалась как резина: я боялась спать, чтобы не проспать знак, и боялась бодрствовать, потому что тогда мысли крутились быстрей, чем надежда.
Иногда, вечерами я брала одну из пробирок с его кровью и шептала обещания, заверяла его в том, что помогу, спасу его, не остановлюсь ни за что. И заклинание это звучало громче любой лампы и любого прибора, и оно держало меня, когда руки дрожали от усталости, а крысы молчали в своих клетках, ожидая следующего укола.
Я сама не заметила, что заснула прямо в лаборатории. Утро вошло холодным ровным светом — через пыльные сетчатые окна у самого потолка под истошный механический скрежет телеграфного аппарата, выплёвывающего ленту.
«ПРИХОДИ ПОГОВОРИМ ТЕЛЕК» — гласило послание.
Свет стал резче, а воздух — тяжелее. Всё сразу всплыло перед глазами: его спокойный голос, его хитрая улыбка, та пугающая уверенность, что он умеет ставить сцены… и его недвижимое, почти обуглившееся тело. Я почувствовала, как внутри всё напряглось и сжалось — страх, который скребёт по горлу… Но в каком-то уголке сознания жила мысль проще и глупее всяких страхов: а вдруг можно договориться?
«Музейный танк» ревел и стонал по дороге в город, будто чувствовал моё настроение.
Телегон не указал адрес. Просто пригласил без подписи, без объяснений, даже без намёка, где он теперь. Если бы он действительно был в больнице, сообщение пришло бы официально, через регистратуру или секретаря. Значит, скорее всего он дома. Под присмотром врачей — но дома. У него ведь хватит связей, чтобы позволить себе лечение без свидетелей.
Я нервно прикусила губу, ловя ритм машины — он помогал не думать.
Каждый метр дороги к жилищу Телегона будто становился метром к чему-то большему — к разговору, от которого зависело всё: и судьба Каэра, и моё собственное спокойствие.
«Если он догадывается, что контейнер у меня… — мысль ударила холодом. — Тогда это не приглашение. Это вызов».
Но я всё равно ехала.
Потому что иначе — он сам нашёл бы меня.
А я хотя бы хотела быть готовой.
Но страх подступал, как туман.
В голове всё снова и снова прокручивалась сцена в тамбуре — огонь, крик, вспышка света. Его инфернальный смех перед тем, как всё исчезло. И теперь я еду к нему. К тому, кто, быть может, чудом выбрался из пламени. Или не чудом вовсе.
63. Красная шапочка
Дверь