О чем поют кабиасы. Записки свободного комментатора - Илья Юрьевич Виницкий. Страница 23


О книге
и духом, вернулся к творческой жизни, здесь встретил свою будущую жену, дочь Рейтерна Елизавету, которой тогда было всего 12 лет. Произведения, написанные в это время, Жуковский сопровождал символическим указанием на место их создания «Веве», «Верне близ Веве» или «Верне на берегу Женевского озера» [199].

Миф о счастливой зиме в Швейцарии, как бы подаренной ему самим Провидением, был канонизирован Жуковским в исповедальном «Письме к Е. А. Протасовой и к прочим родным о браке его с девицею Фон-Рейтерн», написанном в Дюссельдорфе с 10 августа по 5 сентября 1840 года, в воспоминаниях родственников и друзей поэта (А. П. Елагиной, А. П. Зонтаг, К. Зейдлицем), а также в работах его биографов и исcледователей (включая и автора настоящей статьи). При этом процесс «воскрешения» Жуковского к новой жизни изображался в литературе о поэте как постепенное обновление под влиянием мягкого климата, красот природы, милого дружеского кружка, долгих прогулок, рисования, чтения, поэзии и лечения виноградом. При таком возвышенно-мифологизированном взгляде на жизнь и творчество Жуковского совершенно исчезло важнейшее для него событие того времени — операция (точнее, две операции), произведенная доктором Гизаном (при возможном участии доктора М. Майора) летом 1834 года, то есть сразу по возвращении Жуковского из короткого путешествия по Италии в Веве.

В дневниках Жуковский писал, что решение об операции, принятое им еще 22 декабря (3 января) 1832 года, навеяло на него «странное меланхолическое и приятное чувство» (XIII, 342). Накануне операции Жуковский составил завещание, которое он отправил своему ученику великому князю Александру Николаевичу (ОР ИРЛИ. № 27732. Л. 8–9). Сразу после операции, состоявшейся 13 (26) июня 1833 года, он пишет Александру Николаевичу еще одно письмо, в котором говорит, что этот «важный решительный акт» его излечения завершился удачно: «…ея следствия будут решительно для меня полезны, и очень рад, что эта беда, наконец свалилась с плеч моих». Жуковский просит наследника уведомить лейб-медиков Арндта и Крейтона об этом «хирургическом событии», ибо «действовал по их совету, и им будет приятно узнать, что все кончилось счастливо». «Теперь весело думать, — заключает Жуковский, — что еще, может быть, буду годен для того, чтобы своею жизнию принести Вам хотя малую пользу» [200].

Впрочем, Жуковскому понадобилась еще одна операция, прошедшая 28 июня (10 июля) того же года. На следующий день после нее он пишет А. И. Тургеневу из Верне о своей окончательной «обработке»: «[В]чера… мне сделана была вторая операция, такая же, как первая, только немного побольнее. Теперь я совсем обработан и надеюсь совершенно проститься, и надолго, со своими шишками. Через неделю надеюсь быть в состоянии выехать, ибо теперешняя рана должна зажить скорее» [201]. Действительно, 4 (15) июля Жуковский рассчитывается с доктором Гизаном и уезжает из счастливого для него Верне (XIII, 385). В ноябре 1833 года поэт сообщает А. П. Елагиной, что уже два месяца как живет в Петербурге и «помолодел и похорошел, как все уверяют». В этом письме он вспоминает о том, как «прожил шесть месяцев в райской тишине, в объятиях Чародея Farniente на берегу Женевского озера; потом видел чудесный лихорадочный сон — Италию», а «теперь здесь — в области мглы, сырости и геморроя» любуется «наводнением, которое уже две ночи сряду грозит Петербургу» [202].

Весной 1834 года Жуковский и отправляет в Веве приведенное выше письмо, представляющее собой ответ на не дошедшее до нас письмо Гизана. Был ли в итоге отправлен доктору обещанный поэтом портрет (и какой именно), мы не знаем, но, учитывая серьезное отношение Жуковского к распространению своих портретов среди сочувственников («это целиком в моих интересах»), предполагаем, что был [203].

Наиболее интересной, с нашей точки зрения, фразой в письме Жуковского является шутка о том, что его тоска по любезному медику и вевейским друзьям настолько сильна, что он даже готов еще раз заболеть геморроем, чтобы вернуться к ним на берега Лемана. Это шутливое пожелание не только вписывается в ряд шуток самого поэта и его друзей о своем несчастном заболевании «от сидячей жизни» (вообще физиологическая тема, как известно, занимает особое место в шутках Жуковского), но и является своеобразным преломлением одной из центральных для романтического сознания мифологем — швейцарской тоски, ностальгии по чудесным берегам Женевского озера, в особенности по местам, связанным с памятью о Руссо и Байроне. Эта швейцарская (или вевейская) ностальгия восходит к сочинениям самих Руссо («Новая Элоиза», «Исповедь») и Байрона («швейцарская» песнь «Чайльда Гарольда») и представлена в письмах и произведениях русских писателей, которые так же, как и Жуковский, посещали в минуты жизни трудные эти места и сверяли свою жизнь с воспоминаниями о населявших этот чудный уголок «милых тенях» (Вяземский, Ф. И. Тютчев, Л. Н. Толстой, И. А. Герцен, Ф. М. Достоевский) [204]. Заметим, что в русском изводе этого местного мифа особое значение приобрел мотив вынужденного и нежеланного возвращения домой — в «иной» по отношению к «озерному» петербургский мир «сырости и геморроя», о котором, как мы помним, писал Жуковский. Сравните у Тютчева в навеянном его пребыванием в Веве и Верне диптихе «На возвратном пути» (1859), первая часть которого преломляет тему скачки из баллады Жуковского «Людмила»:

1.

Грустный вид и грустный час —

Дальний путь торопит нас…

Вот, как призрак гробовой,

Месяц встал — и из тумана

Осветил безлюдный край…

Путь далек — не унывай…

Ах, и в этот самый час,

Там, где нет теперь уж нас,

Тот же месяц, но живой,

Дышит в зеркале Лемана…

Чудный вид и чудный край —

Путь далек — не вспоминай…

2.

Родной ландшафт… Под дымчатым навесом

Огромной тучи снеговой

Синеет даль — с ее угрюмым лесом,

Окутанным осенней мглой…

Всё голо так — и пусто-необъятно

В однообразии немом…

Местами лишь просвечивают пятна

Стоячих вод, покрытых первым льдом.

Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья —

Жизнь отошла — и, покорясь судьбе,

В каком-то забытьи изнеможенья,

Здесь человек лишь снится сам себе [205].

Как свет дневной, его тускнеют взоры,

Не верит он, хоть видел их вчера,

Что есть края, где радужные горы

В лазурные глядятся озерá… [206]

Наконец, шутка Жуковского не только вписывает его эмоциональную биографию в швейцарское «литературное урочище» (страшноватый термин В. Н. Топорова [207]), но и сама вписывается в западную физиолого-гуморальную традицию, на протяжении столетий рассматривавшую геморроидальное заболевание как одну из важнейших причин меланхолии. Как нам уже доводилось писать, в вернейский период Жуковский предпринял попытку перевести на русский язык знаменитые поэмы Джона Мильтона о радости и меланхолии, «L’Allegro» и «Il Penseroso», стоящие у истоков этой традиции в литературе нового времени [208].

2.

Перейти на страницу: