Полвека спустя эта опечатка, можно сказать, фрейдистски ударила по кинообразу фельдмаршала, созданному режиссером Бондарчуком. Помните «мордой и… в говно»?
Замечу также, что уже в первой по времени опечатке в этом слове из заметки М. П. Щербинина «по поводу рассказа о деле флигель-адъютанта Копьева» представлен грузинский мотив (Русская старина, 1872):
…проезжая же, в 1845 году, в качестве гавнокомандующего и царского наместника из Реду-Кале в Тифлис, граф Воронцов останавливался в доме Копьева, в г. Гори, где был расположен грузинский гренадерский полк, делал смотр этому полку и выразил командиру онаго совершенное свое удовольствие и благодарность [268].
Иными словами, сочная почва для каламбурных шуток, связанных с образом уроженца Гори главнокомандующего Сталина, была хорошо подготовлена. (Говоря о военном мотиве в рамках нашей темы, укажем, что 9 марта 1953 года «New York Times» сообщила читателям об одной опечатке или оговорке, коварно проникшей в опубликованный в восточногерманской профсоюзной газете некролог вождю народов: «Из жизни ушел Иосиф Сталин — великий исследователь марксизма-ленинизма, великий борец за сохранение и укрепление войны во всем мире».)
5.
Из всего сказанного мы выводим следующие заключения, разумеется, нуждающиеся в дальнейшей разработке.
1. Зафиксированный современниками страх корректоров перед опечаткой или опиской в партийном имени Джугашвили был психологической маскировкой старой шутки (старых шуток), восходящей к еврейскому юмору (показательно, что в одной антисоветской кавказской газете встречается сознательное написание «Ссалин»).
2. Можно смело заявить, что псевдоним «К. Сталин», вышедший на свет, подобно имени Люцифера, порожденному ошибочным переводом библейского стиха, в результате опечатки в рекламе грузинского кефира, закончил свою словесную биографию (равно как и физическую биографию своего носителя, если верить некоторым свидетельствам о его смерти, нашедшим отражение в кинематографе) в анекдотических фекалиях, накопившихся в России с XIX века.
3. «Все просрали» — как пророчески заявил своим сподвижникам, по свидетельству мемуариста, сам Иосиф Виссарионович.
7. ДОННА ФЕЛИЦА:
Два стиля просвещенного абсолютизма в оде Г. Р. Державина
(из истории одного антирыцарского романа XVIII века)
Эту небольшую работу я написал однажды вечером после посещения стокгольмского королевского дворца, в котором мое внимание привлекла серия гобеленов на темы знаменитого рыцарского романа Сервантеса. Своими выводами я поделился с известными экспертами по русской культуре XVIII века, но ни один из них, кроме моего ближайшего и добрейшего друга-шведоведа, со мною не согласился. Впрочем, нет такой дурной гипотезы, в которой не было бы чего-нибудь хорошего.
1.
В «игровой» (по точному определению Юрия Щеглова [269]) оде «Фелица», сочиненной Державиным в 1782 году и впервые напечатанной в мае 1783 года, есть замечательная программная строфа, обойденная вниманием комментаторов и интерпретаторов:
Не слишком любишь маскарады,
А в клоб не ступишь и ногой;
Храня обычаи, обряды,
Не донкишотствуешь собой;
Коня парнасска не седлаешь,
К духам в собранье не въезжаешь,
Не ходишь с трона на Восток;
Но кротости ходя стезею,
Благотворящею душою,
Полезных дней проводишь ток [270].
В опирающихся на «Объяснения» самого автора комментариях к оде обычно указывается, что в этой строфе прославляются «действительные черты» Екатерины, которые она культивировала в своем образе (не тратила времени на пустые светские развлечения и собрания; «стихов писать не умела и не писала»; «не жаловала масонов и в ложи к ним не езжала, как делали многие знатные»; не мечтала о несбыточных завоеваниях и т. д. [271]). Но, как и в других случаях, эти черты подаются Державиным через цепочку скрытых противопоставлений (по справедливому наблюдению Щеглова, «Екатерина превозносится не столько за какие-либо позитивные свершения <…>, сколько за несовершение длинного ряда глупостей, жестокостей, излишеств, притеснений подданных, которые типичны как для ее предшественников на престоле, так и для многих современников» [272]).
С кем же сравнивается здесь Фелица? Ответ на этот вопрос, как мы постараемся показать, позволит ввести в интерпретационный план этого шутливого карнавализированного панегирика [273] серьезную политическую тему, связанную с важным для культурной репрезентации императрицы идеологическим (пропагандистским) состязанием.
2.
Мы полагаем, что в этой игровой (точнее сказать, маскарадной) строфе имеется в виду не ряд конкретных лиц или условных типов (внешний план, рассчитанный на непосвященного читателя), но один скрытый «антигерой», хорошо известный «богоподобной» адресатке оды, чересчур увлекавшийся маскарадами, развлечениями, переменами мод и обычаев, пишущий литературные произведения (видимо, стихами), надменный (не отличающийся кротостью), склонный к сумасбродствам (донкихотству в ироническом смысле этого слова), интересующийся духовидением и наконец «ходящий» с «трона на Восток», то есть в масонские ложи. «Екатерина, — писал Якову Гроту по поводу этих стихов учитель русского языка В. В. Никольский, — конечно, не сидела постоянно на троне, но, войдя в общество масонов по господствовавшему там принципу равенства, она должна была бы сойти с трона, т. е. отказавшись от своих царственных преимуществ, сделаться простым рядовым членом общества» [274]. Закономерно возникает вопрос: а кто из ее августейших собратьев или сестер поступал иначе? [275]
Кандидат на роль гипотететического замаскированного антигероя этой строфы только один — молодой экстравагантный король Швеции Густав III, который «являл в своем характере черты Дон-Кихота» и был известен в Европе — с легкой руки Екатерины — как «северный Дон Кихот». Императрица называла Густава «соревнователем Дон Кишота» [276] и «доном Густавом» [277] и высмеяла его сумасбродства, достойные комического в ее глазах испанского идальго, в опере о горе-богатыре Косометовиче, написанной вместе с Храповицким в 1788 году на музыку придворного композитора Висента Мартин-и-Солера — испанца, осевшего в Северной Пальмире.
Елена Погосян справедливо связала сервантесовскую тему этой сатиры на шведского короля со словечком из «Фелицы» Державина:
Естественно, будучи воспитан как небогатырь, герой Екатерины — мечтатель: «наслышась много о рыцарских и богатырских подвигах, стал проситься у своей родительницы людей посмотреть и себя показать». Таким образом Екатерина вводит в оперу тему Дон-Кихота как отчетливо негативный признак (не случайно Державин, обращаясь к императрице, писал: «не донкишотствуешь собой»). <…> Весь дальнейший ход пьесы пародийно воспроизводит сюжет «Дон-Кихота» и все сражения только представляются горе-богатырю, который по большей части находится в бездействии [278].
Конечно, репутация Дон Кихота закрепилась за Густавом уже после написания державинской оды, во время Русско-шведской войны 1788–1790 годов, но, как мы покажем далее, образ шведского короля-фантазера и сумасброда формируется при российском дворе как раз в конце 1770-х — начале 1780-х годов, когда самое имя рыцаря печального образа становится в русской литературе нарицательным, обозначающим