— Я плачу вам не за создание скандалов, Алиса Сергеевна. Я плачу за результат. А результат должен иметь форму. Быть осязаемым. Подконтрольным.
Его взгляд стал пристальным, тяжелым.
— А что я вижу? После вашего «триумфа» мой сын отправился в запой с какими-то клоунами. Это та сталь, которую вы в нем воспитываете? Способность разбиться при первом же дуновении ветра?
— Я не могу контролировать его личную жизнь двадцать четыре часа в сутки, — сохраняя бесстрастие, ответила Алиса. — Вчера на сцене мы получили то, что хотели. Искреннюю реакцию.
— Искренность, — он фыркнул, но в этом звуке слышалось не только презрение. Что-то вроде горького узнавания. — Искренность — это сырье. Самое дешевое и самое опасное. Из нее можно сделать все. Или ничего. Ваша задача — сделать из нее продукт. А не позволять ей взрываться посреди процесса.
Он, наконец, сел, откинувшись в кресле. В его позе читалась не просто власть, а усталость человека, который слишком многое тащит на себе.
— Контракт с «Граммофоном» я не разрываю. Пока. Но запомните: я терпеть не могу беспорядка. В бизнесе, в жизни, в людях. Вы продали мне идею управляемого хаоса. Так управляйте им. Или я найду того, кто сможет.
Его взгляд упал на документы на столе, давая понять, что разговор окончен.
— Не подведите меня, Алиса Сергеевна. У меня мало терпения для повторения одних и тех же ошибок.
Она вышла из кабинета, сохраняя внешнее спокойствие. Но внутри все бушевало. Почему он позволяет себе вмешиваться в её работу? Он не просто давил. Он показал ей пропасть, в которую может рухнуть весь проект. И свое глубочайшее, выстраданное неприятие любого хаоса — того самого, что бурлил в его сыне.
Теперь ее задача усложнилась. Нужно было не просто усмирить бунтаря, а встроить его стихийность в жесткие рамки, которые требовал отец. Игра велась не только за карьеру Ивана, но и против глубочайших страхов самого Аркадия Петровича.
Глава 22. Цена тишины
Утро в студии напоминало поле боя после странной битвы, где никто не победил. Воздух был густым и сладковатым — смесь дорогих духов, перегара и призраков вчерашнего унижения. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь пыльное окно, выхватывали из полумрака детали вчерашнего апокалипсиса: пустые бутылки из-под дорогого виски, забытую на стуле женскую сумочку, гитарный медиатор, закатившийся под диван. Иван стоял спиной к этому хаосу, глядя на залитый солнцем двор завода. Дворничиха методично сметала окурки в совок, и это простое, обыденное действие казалось ему сейчас верхом мудрости — вот как надо относиться к последствиям своих ошибок: без пафоса, без драмы, просто убрать и жить дальше.
За его спиной послышался шорох, а затем капризный вздох. Лера, кутаясь в плед, смотрела на него ожидающе. Все в ее позе кричало: "Ну, и что будем делать с этой прекрасной драмой?" Ее бархатное платье лежало на полу как сброшенная шкура, а туфли на высоченных каблуках валялись в разных углах комнаты, будто разбежались от стыда.
Слова Алисы висели в воздухе, холодные и точные, как скальпель: "Твой кредит на один срыв исчерпан. Навсегда". Не упрек, не угроза — констатация. И этот бесстрастный тон подействовал сильнее любой истерики. Он чувствовал себя не наказанным ребенком, а проигравшим тактиком, чей план разбился о суровую реальность. И это было... непривычно и даже в какой-то степени освежающе.
— Тебе стоит быть уже одетой, — его голос прозвучал ровно, без раздражения. Просто факт, как прогноз погоды или расписание электричек.
В ее глазах мелькнуло разочарование — спектакль не удался, зритель не оценил. Пока она, бормоча что-то о бессердечности и невоспитанности, собирала свои вещи, Иван медленно подошел к стеллажу с книгами. Не к пульту, который обычно был центром его вселенной. Он провел пальцами по корешкам, пока не нашел то, что искал — потрепанный томик Маяковского, подаренный матерью на шестнадцатилетие. Он открыл его на случайной странице, но не читал, просто смотрел на строки, позволяя ритму чужих стихов успокоить внутренний хаос, унять дрожь в пальцах.
Это был не побег. Это была попытка найти опору в чем-то большем, чем собственное бунтарство. Его собственный "триумф" на "Вечернем шуме" — эти жалкие, снисходительные хлопки — оказался горше любого провала. Он хотел взорвать зал, а вместо этого вызвал жалость. Для бунтаря нет ничего унизительнее, чем стать объектом снисходительного сочувствия.
Лера, наконец одетая, замерла у двери в позе оскорбленной невинности, явно ожидая какого-то финального аккорда их ночной драмы.
— Вань, может, все-таки позавтракаем? Ты так странно себя ведешь... И голова у меня раскалывается.
— Позавтракай с Санькой. У него, я уверен, икра осталась, — он не поднял глаз от книги, перелистывая страницу. — И закрой дверь. С той стороны. Аккуратно.
Дверь закрылась с обиженным, но тихим щелчком. Он остался один в звенящей тишине, нарушаемой лишь мерным гулом компьютера в спящем режиме. И в этой тишине родилось новое, трезвое понимание. Его старый бунт — истеричный, демонстративный, театральный — был инфантильным. Он был реакцией, а не действием. По иронии судьбы, именно бунтуя, он был самым предсказуемым. Играл роль, написанную для него отцом, ходил по кругу, как белка в колесе.
А что, если... перестать играть? Перестать быть реакцией на отца и начать быть... собой? Проблема была в том, что он не очень-то представлял, кто этот "сам". Без бунта, без позы, без этого вечного "а вот я вам всем назло!" — что оставалось? Пустота? Или что-то новое, еще незнакомое?
Он отложил книгу, подошел к запыленному шкафу в углу и достал оттуда старую картонную папку. Не свои демо, не черновики текстов. А то, что ему когда-то, втайне от всех, передала мать перед своим отъездом в Италию. "Чтобы ты знал, твой отец не с Марса свалился", — сказала она тогда, и в ее глазах была грусть, которую он не понял тогда, но, кажется, начинал понимать сейчас.
В папке лежали не записи, а фотографии. Пожелтевшие снимки, сделанные еще на пленочный фотоаппарат. Молодой Аркадий Петрович, лет двадцати пяти, в простой футболке и потертых джинсах, стоял у мольберта где-то на пленэре — судя по пейзажу, в Крыму или на Балканах. На другом фото — эскизы, наброски архитектурных форм, странные абстрактные композиции, явно навеянные какими-то экспрессионистами. Он... рисовал. И судя по всему, неплохо. На некоторых листах даже сохранились критические пометки на полях, сделанные рукой какого-то преподавателя.
Иван вглядывался