Я не кричал. Кричать — это удел истеричек и плохих сержантов. Крик — это шум, который пролетает мимо ушей, оставляя лишь звон и раздражение. Я говорил тихо. Размеренно. Чеканил каждое слово, как чеканят монету на монетном дворе — с весом, с профилем, с четким номиналом. И это было страшнее любого крика, потому что тихую, ледяную правду, сказанную человеком, которому доверяешь безусловно, невозможно не услышать. Она проникает под кожу, как игла шприца.
— Вы думаете, Ваше Высочество, что латынь вам не нужна? — спросил я, глядя ему прямо в глаза. — Что история — это пыль веков, которую можно смахнуть рукавом? Что французский — пустая трата времени, придуманная для салонных болтунов?
Николай попытался было открыть рот, возразить, сказать что-то про то, что станки важнее, но я не дал ему шанса.
— Вы ошибаетесь. Вы ошибаетесь так фатально, что мне страшно за вас. И за всё, что мы здесь строим.
Я подошел вплотную. В воздухе пахло металлической стружкой — запахом, который мы оба любили, но который сейчас казался запахом преступления.
— Вы будущий правитель огромной империи, Николай. Вы думаете, управлять страной — это точить гайки? Нет. Это вытачивать смыслы. Вы будете вести переговоры с королями, которые говорят, думают и лгут по-французски. Вы будете подписывать законы, фундамент которых заложен на латыни римского права.
Он вжал голову в плечи. Он сжался, став визуально меньше, словно хотел спрятаться внутри собственного мундира. Он видел Ламздорфа в ярости тысячу раз, но это было привычно, как плохая погода. А вот видеть меня, пусть не в ярости, но серьезным и суровым… Это выбивало почву из-под ног. Мальчик, который научился не бояться генеральского гнева, вдруг понял, что боится другого. Он боялся потерять уважение. Мое уважение. Единственного человека, чье мнение для него значило больше, чем мнение всего двора, вместе взятого.
— Вы будете принимать решения, последствия которых станут понятны только через поколения, — продолжал я, не сбавляя темпа, не давая ему опомниться, вбивая аргументы один за другим, как гвозди в крышку гроба его лени. — И если вы не будете знать историю, вы повторите ошибки тех, кто был до вас. Потому что история — это не сказки для стариков, Николай. Это отладочный журнал цивилизации.
Я увидел, как дернулся его глаз. Метафора зашла.
— Лог-файл, — добавил я жестче. — Запись ошибок системы. И каждая запись в этом журнале оплачена не чернилами, а кровью. Тоннами крови. Вы хотите наступить на те же грабли, что и ваш прадед? Или Павел Петрович? Хотите получить табакеркой в висок только потому, что не выучили урок о дворцовых переворотах?
Он молчал, стиснув зубы так, что на скулах заиграли желваки. Латунная деталь выпала из его рук и со звоном ударилась о пол, но он даже не посмотрел вниз.
— Инженер, — я ткнул пальцем в его грудь, туда, где под рубашкой билось испуганное сердце, — который не умеет писать отчеты и обосновывать свои проекты, — это просто поденщик. Высококвалифицированный раб. Полководец, который знает баллистику, но не знает истории войн и психологии врага, — это мясник. Обычный убийца в эполетах.
Я сделал паузу, давая словам осесть осадком в его сознании.
— А Император, который не говорит на языках своих союзников и врагов, — это глухонемой на троне. Вы хотите быть глухонемым, Николай Павлович?
— Нет… — едва слышно выдохнул он.
— Я не слышу! — рявкнул я шепотом.
— Нет! — вскинул он голову. В глазах блестели слезы — не страха, а злой обиды на себя и на безжалостность моей правоты.
— Вы хотите, чтобы Меттерних и Талейран водили вас за нос, как слепого котенка? — я наклонился к самому его лицу. — Чтобы они улыбались вам, говорили комплименты, а между строк, в нюансах французских фраз, которые вы пропустили мимо ушей, подписывали вам смертный приговор? Вы хотите, чтобы ваши собственные министры врали вам в лицо, зная, что вы не прочтете их рапорты на латыни или немецком, потому что вам было лень?
— Я не ленился! — вырвалось у него. — Я работал! Я точил!
— Вы прятались! — отрезал я. — Вы спрятались в мастерской от настоящей сложности. Точить латунь приятно. Результат виден сразу. А учить спряжения глаголов — скучно, нудно и долго. Но именно это и есть труд государя.
Я видел, как в нем борются два чувства: детская обида на то, что его «подвиг» у станка обесценили, и взрослое, тяжёлое понимание. Я видел, как шестеренки в его голове прокручиваются со скрипом, перемалывая мои слова.
Обида проигрывала. Потому что мои аргументы были железными. Такими же холодными, как тот самый ствол, который сейчас, возможно, уже ковали в тульских кузнях.
Я выдохнул, чувствуя, как отступает адреналиновая пелена. Крик — плохой инструмент отладки. Если слишком сильно давить на систему, она либо зависает, либо уходит в перезагрузку с потерей данных. А мне нужно было сохранить пользователя.
Я сел на край верстака, рядом с Николаем. Плечом к плечу. Так сидят не наставник и ученик, а два подельника, которые только что вместе напортачили, но одному из них хватило ума признать это первым.
В кладовой пахло металлом и пылью. Где-то за стеной Карл Иванович, наверное, пил валерьянку ведрами, молясь, чтобы буря миновала.
— Знания — это не враги друг другу, Николай, — тихо сказал я. Мой голос звучал теперь иначе. Исчезли стальные нотки сержанта учебки, осталась только усталая, честная хрипотца. — Латынь и механика, история и физика — это не конкуренты, которые дерутся за ваше время. Это как два колеса одной повозки. Уберите одно — и повозка упадет. Вам нужно и то, и другое.
Николай сидел, опустив голову, и ковырял пальцем заусенец на верстаке. Его нога в грязном шелковом чулке нервно дергалась. Он слушал. Я видел это по тому, как напряглась его шея.
— Не потому что так приказал Ламздорф, — продолжил я, понизив голос до заговорщицкого шепота. — И не потому что так хочет Император. А потому что вы — единственный человек в этой огромной стране, который в будущем сможет принимать решения, влияющие на миллионы жизней.
Я сделал паузу, давая ему ощутить вес этих слов. В четырнадцать лет сложно представить миллион людей. Но