Последнее предложение попало точно в цель, и Ярослава это понимала. Она бы отказалась. Десять лет назад, семь, пять, даже два года назад она швырнула бы их деньги им в лицо и сказала бы, что Засекина не нуждается в подачках от рода, который бросил её мать. Она знала это о себе, и они, оказывается, тоже знали.
Руки, скрещённые на груди, медленно разжались. Ярослава опустила их вдоль тела, потому что скрещённые руки были бронёй, а броня мешала думать. Она стояла перед Волконскими открыто и пересматривала десять лет убеждений, которые выстроила вокруг себя, как крепостную стену. Княгиня всегда была уверена, что выжила одна. Что семья матери не пошевелила для неё и пальцем. Узнать, что это не так, оказалось не облегчением. Облегчение было бы простым, понятным, почти приятным чувством. То, что она испытывала сейчас, напоминало ожог: больно, горячо, и непонятно, заживёт или останется рубец.
А под ожогом, глубже, в том месте, куда Ярослава старалась не заглядывать, шевельнулось другое. Голодное. Рядом с Прохором она обрела мужчину, которого полюбила, и дом, куда хотелось возвращаться. Рядом с Северными Волками она обрела братьев по оружию, готовых умереть за неё и друг за друга. Этого должно было хватать. Она убеждала себя, что этого хватает, каждый раз, когда видела, как её заместитель Марков звонит матери, или как Василиса Голицына ссорится с отцом по магофону и потом полчаса жалуется на него, сияя от счастья, что он есть.
Чужие семьи, чужое тепло, чужие ссоры, в которых никто не боится потерять друг друга навсегда. У Засекиной ничего этого не было. Прохор заполнил пустоту, огромную, зияющую пустоту одиночества, заполнил так, что стало можно дышать. Княгина любила его за это так сильно, что иногда пугалась собственных чувств. И всё равно оставалось место, которое Прохор не мог заполнить. Место для тех, кто помнит тебя ребёнком. Для тех, кто знает, как смеялась твоя мать и какую еду она любила больше всего на свете. Для тех, у кого такие же скулы, такой же цвет волос, такой же наклон головы, когда они задумываются. Кровь. Род. Семья. Не та, которую ты выбираешь сам, а та, в которую рождаешься и которая остаётся с тобой, даже когда всё остальное рушится.
Ярослава злилась на Волконских. Злилась так, что зубы сводило, злилась десять лет, каждый день, каждый раз, когда вспоминала, как стояла одна на пороге тверской казармы в шестнадцать лет, без гроша, без родни, с мёртвыми родителями за спиной и наградой за собственную голову. И под этой злостью, если копнуть достаточно глубоко, лежало не презрение, а тоска. Тоска по тому, что должно было быть и чего её лишили. По семейным ужинам, по тётке, которая приезжает на праздники, по дяде, который учит фехтовать или рассказывает смешные истории. По людям, которым ты не «командир» и не «княжна», а просто Яся, маленькая девочка.
Эти двое стояли перед ней и предлагали именно то, чего ей не хватало. И Ярослава ненавидела себя за то, как сильно ей хотелось всё это принять.
— Ваш отец умер? — спросила Ярослава.
Она произнесла «ваш отец», а не «мой дед», и Евгения это услышала. Тимофей тоже. Оба промолчали, приняв границу, которую княжна провела одним словом.
— Три месяца назад, — ответил Тимофей. — И клятва умерла вместе с ним.
— Мы узнали о помолвке и ждали свадьбу, — продолжила Евгения, голос которой стал тише, осторожнее, словно она ступала по тонкому льду и прислушивалась к треску под ногами. — Надеялись получить приглашение. Когда не получили, поняли, что ты нас не простила. Имеешь полное право. Мы не станем оспаривать твоё решение, каким бы оно ни было. Приехали, потому что решили попробовать. Мы одна семья. Были и остаёмся.
Снова тишина. Ярослава стояла неподвижно, глядя в каменный пол ризницы, в выбоины между плитами, отполированными столетиями шагов. Она считала трещины и думала о том, как странно устроена жизнь: десять лет она ненавидела Волконских за молчание и предательство, а оказалось, что всё это время они помогали ей единственным способом, который не уничтожил бы их собственных детей. Скверный и недостаточный способ, но единственный, который оставил им их собственный отец.
Евгения выпрямилась, и в её голосе впервые за весь разговор прозвучала не мольба и не оправдание, а тихая твёрдость.
— Яся, наша семья расколота больше двадцати лет. Из-за глупого упрямства и уязвлённой гордости одного человека, который решил, что его воля важнее родной крови. Христофор Волконский был великим оружейником и скверным отцом. Он разорвал нас на куски ради принципа, который не стоил ни одной слезы твоей матери. Мы не должны оставаться порознь из-за мертвеца, которому уже всё равно.
Тимофей негромко добавил, глядя на Ярославу прямо, без той осторожности, с которой держался до сих пор:
— Лиза не простила бы нам, если бы мы позволили отцовскому упрямству пережить его самого. Она выбрала любовь, а не род. А мы двадцать лет жили так, словно род важнее всего. Хватит.
Не дожидаясь ответа, Евгения заговорила снова, и голос её стал ещё тише, почти шёпотом. Она говорила уже не о клятвах и не о политике. Она говорила о другом. О двух своих визитах в Ярославль. О том, как грудная Яся тыкала маленьким пальчиком в веснушки на её лице и хватала её за косу, а Лиза смеялась и говорила: «Это она тебя запоминает, Женя. У неё хватка, как у отца».
О том, как Елизавета пекла яблочный пирог в день приезда сестры. Единственный рецепт, который она выучила сама, без прислуги, и пирог каждый раз получался чуть другим, потому что мать никогда не следовала рецептам точно, всегда добавляла что-нибудь от себя: корицу, или мёд, или горсть орехов.
О том, как четырёхлетняя Ярослава притащила тёте свою деревянную лошадку и протянула обеими руками, серьёзная, с нахмуренными бровями, и сказала: «Тётя Женя, это тебе, потому что ты грустная».
Ярослава закрыла глаза. Она вспомнила лошадку. Отец вырезал её сам и покрыл лаком. Одна нога была чуть длиннее других, потому что князь Засекин, при всех своих достоинствах, был посредственным резчиком. Ярослава не помнила, как дарила её тёте. Не помнила саму тётю. Воспоминание о деревянной лошадке всплывало в памяти отдельно от всего остального, как обломок корабля в пустом море, без контекста и привязки. А теперь Евгения вложила этот обломок обратно в