Конёнков. Негасимые образы духа - Екатерина Александровна Скоробогачева. Страница 65


О книге
отчасти вдохновляясь произведением А. С. Пушкина «Пророк», а также обращаясь и к собственному пониманию Библии, работал над одноименным образом в скульптуре, к которому в дальнейшем не раз возвращался, находя его новые вариации. Образ пророка, столь значимый для скульптора, связан с учением Библии, со словами святителей православной церкви, иносказательно – с событиями ХХ века, современными ему. Вспоминается высказывание С. Н. Дурылина: «Искусство есть познание, но познание на высшей ступени своей есть предвидение…» [301] Как писал святой Иоанн Кронштадтский, «гибель Иерусалима за отвержение Христа есть образ гибели мира за отвержение Его миром, это показывает Евангельское пророчество об этих событиях, которое ближайшие ученики слышали от Самого Господа нашего Иисуса Христа… Пророк, стоя на высоте вечности, не знает времени, пред ним все сливается в одно настоящее» [302].

Сам Сергей Тимофеевич так рассказывал о своих скульптурных замыслах: «Героические образы Микеланджело, пример его жизни указали мне направление. По замыслу “Иоанн”, “Иаков”, “Иуда” должны были выразить спокойствие и смятенность, сомнение и веру, благородство и предательство, слабость и силу человечества. Главенствующей фигурой всей сюиты стал “Пророк” – работа, которая первоначально была названа “Лазарь, восстань”. Исступленно вскинутые над головой руки, пламя волос, вся натянутая, как тетива лука, фигура, кричащий рот убеждают, взывают, предупреждают. Когда я закончил эту фигуру, то сам почувствовал – это “Пророк”.

Весь цикл был выполнен в новом для меня материале – терракоте, позволявшей добиваться большой силы светотенеконтрастов.

В старинном саду догорала римская весна-примавера. По ночам в небесных окнах, образуемых густыми кронами магнолий и платанов, загорались яркие звезды. Думалось о величии мироздания, о красоте вселенной. Следя за полетом дальних светил, в кромешной тьме я наткнулся на массивный почерневший от времени пень. Весь пень избороздили морщины времени – он был загадочен и прекрасен, как космос, лишь слегка приоткрывающий нам свои дали в ночные часы, когда уйдет за небосклон дневное светило. Бородатый, со сросшимися у переносья бровями старец – “Космос” глядит на людей далеким манящим взглядом. В этом взгляде, когда я оставил стамеску, отошел в дальний угол мастерской посмотреть на него со стороны, почудился мне синий блеск звезд.

Я с большим удовольствием вспоминаю весну и лето 1928 года, старинный парк, наш белый домик среди зарослей кустов и деревьев, приветливую избушку хранителя сада – карабинера» [303].

Вернувшись в США, Конёнков продолжал вести активную работу, сочетая ее со светским образом жизни. Однако, несмотря на постоянно расширяющийся круг общения, множество заказов, занятость в мастерской, его не оставляла тоска по России, по-прежнему не хватало родной смоленской земли, той особой творческой атмосферы, которая царила в Москве, недоставало общения с коллегами-соотечественниками, театров, музеев, а прежде всего с юных лет любимой им Третьяковской галереи. О том, что происходило в столице России, как менялась Первопрестольная в конце 1920-х годов, узнаем из письма М. В. Нестерова:

«Вот сейчас перевешиваем Третьяковскую галерею, и, знаешь, неплохо. Начали с конца, со всех этих супрематистов, эгофутуристов и других клоунов-эксцентриков живописи. Перевесили “Голубую розу”, “Ослиный хвост” и еще что-то. Поработали над мирискусниками. Отлично представили Сапунова, Борисова-Мусатова, прошли Шуру Бенуа с его приближенными. Потом Врубель, Костя Коровин, Серов – все на светлых стенах выглядит ново, празднично. Правда, цвет стен жидковат, правда и то, что выбирал его Эфрос, однако краски картин на нем сияют радостно, звучно, нарядно. Теперь начинают верх с другого конца. Чуть ли не со времен Петра Великого… С Аргуновых и дальше через Боровиковского, Левицкого к Брюллову, Иванову, Флавицкому – к передвижникам, к Перову, Ге, Крамскому. От них к Сурикову, В. Васнецову, Нестерову. Последние будут в отдельных залах новой галереи (с верхним светом). Тут же за ними “историки”: Шварц, Литовченко, Рябушкин, Аполлинарий Васнецов с его “Старой Москвой” и др. Здесь же, в новой галерее, – тысячи рисунков (моих до десятка) и отдельный зал скульптуры. Покраска стен наверху – разная. Заведует развеской Машковцев. Щусеву дан миллион двести тысяч для начала постройки новой Третьяковской галереи. Таковая будет у храма Христа-Спасителя, рядом с Музеем изящных искусств. Снесется для этого целый квартал по Волхонке [304]. Вообще Москва сейчас не только разрушается (церкви), но и строится. На Полянке строится огромный, пятнадцатиэтажный, дом ВЦИКа, в основу его идет старый кирпич от церквей, как более добротный. Сейчас в разгаре Толстовские празднества. Я получил на них приглашение, но не был, как не бываю ни на каких торжествах…» [305]

Конёнков лишь фрагментами, обрывками мог узнавать о происходящем в Москве. Отдушиной для него в Нью-Йорке в это время, впрочем, как и всегда, продолжало оставаться творчество. Он все так же активно работал, часто показывал свои произведения на различных выставочных площадках. Так, с несомненным успехом, участвовал в выставках в Чикаго и Филадельфии. Среди множества скульптурных портретов, исполненных в нью-йоркский период, сам автор особенно выделял образ академика И. П. Павлова, чьи остро выразительные портретные образы в живописи были созданы М. В. Нестеровым и И. Е. Репиным. Их, выдающихся живописцев и скульптора, объединяло многое – всепоглощающая преданность искусству, глубокое осмысление религиозных тем, сложное и неоднозначное отношение к советской идеологии, умение распознавать и восхищаться талантливыми людьми и именно их выбирать в качестве портретируемых.

Конёнков рассказывал о своем общении с великим отечественным ученым-физиологом:

«В Нью-Йорке, когда мы вернулись туда из Италии, проходил международный конгресс физиологов, на который прибыл из СССР академик Иван Петрович Павлов. Доктор Левин – любимый ученик Павлова – привел знаменитого ученого к нам в гости. Конечно, прежде всего мы попросили Ивана Петровича сделать “доклад” о советской жизни. Рассказ его слушали с огромным вниманием. Говорил Павлов умно и весело, был прост и ясен.

Общий язык мы нашли сразу. Павлов был тонким знатоком искусства, имел богатую коллекцию картин. Иван Петрович рассказывал нам о посещении в 1924 году “Пенатов”, о позировании И. Е. Репину. “Я сидел в кресле, облаченный в белый врачебный халат, Илья Ефимович расспрашивал меня про то, как идет жизнь в Ленинграде, и увлеченно писал масляными красками. Портрет вышел бодрый и, знаете, светлый такой”, – с ласковой интонацией в голосе произнес он последние слова.

Во время разговора Павлов как-то естественно жестикулировал. Иван Петрович жестами дополнял речь, ясно “обрисовывая” предмет. Слова и интонации сливались с движением жилистых рук. Это были руки хирурга, руки трудового человека – необыкновенно пластичные, выразительные.

Слушать Павлова было наслаждением. Разговор его был очень русским, богатым живыми народными оборотами речи.

С первой же встречи Павлов поразил меня своей простотой и непосредственностью. В то же время каждое явление он рассматривал аналитически, ясно видя его исторический масштаб.

Тогда, в 1929 году, газеты писали о пробных

Перейти на страницу: