Не прячьтесь от дождя - Владимир Алексеевич Солоухин. Страница 83


О книге
арыке. А может быть, и сам наловил. Рыбка разложена маленькими кучками.

— Почем же рыбка? — спрашиваю у китайца.

Глядя на меня старческими (еще дореволюционный китаец), слезящимися, умиленными глазками, он не менее умиленным голосом, отвечает:

— Севели, севели — пять рублей (пятьдесят копеек по-теперешнему), не севели, не севели — три рубля.

То есть, значит, та что живая и шевелится, — пять рублей, а та, что уж не шевелится, — три рубля.

Ну, посмеялись, когда я рассказал про китайца Мише Кильчичакову. Теперь, если Миша звонит из Абакана и услышит, что трубку взял я, он не говорит уж ни «здравствуй», ни «алло», ни «привет». Ничего такого не говорит, а сразу: «Севели-севели?» Получилось вроде пароля.

И в-третьих еще. Не могу сказать, что осознанно, но каким-то углышком, краешком души, возможно, я самонадеянно знал, что ну пусть будет у нее, среди пустых консервных банок и пустых бутылок, среди пьяных и матерных трактористов (да еще по определению Глафиры — с тюремными взглядами), среди жалких стираных перестираных постирушек, среди навозной жижи колхозного коровника и женских выпивок там, в компании доярок да навозниц, ну пусть будет у нее в жизни один этот крохотный цветочек, эта яркая малиновая звездочка величиной с гривенник. За что? Да ни за что. Хотя бы за легкость, за летучесть походки да за мимолетный взгляд из-под надвинутой почти на глаза косынки. Ни за что. Просто так. Утренний, ежеутренний луговой цветочек на замурзанных грязных досках полубесхозного, временного для этих жильцов крыльца.

Короче говоря, как нетрудно уж теперь догадаться, я, возвращаясь с купанья и проходя мимо крыльца, стал каждое утро класть на него маленькую луговую гвоздичку. Гвоздички с крыльца исчезали. Сметали их просто веником, не разглядев (кругом ведь тоже все трава да трава, это не то что положить бы гвоздичку ну, скажем, на полированную гладь рояля), или не сметали веником, но брали в руки, я не знаю, не видел. Но я видел зато, что при встрече и при мгновенном нашем расхождении на узенькой дорожке между залогами во взгляде быстроидущей, как бы летящей, не касаясь земли, легкой тоненькой девочки-женщины накапливался раз от разу немой вопрос.

Она, должно быть, поняла, что сами собой гвоздички на крыльцо попасть не могли, даже если и сельские детишки, бегающие на речку, положили бы случайно цветочек, то ведь положили бы один раз, случайно или разные цветочки. Но чтобы один и тот же и каждое утро… Нет, она поняла, что это не само собой. А если так, то кто? Трактористы, сельские механизаторы? Пусть хоть и до выпивки, в тверезом состоянии? Исключалось заранее. И вот во взгляде ее все больше накапливался немой вопрос. Этот немой вопрос, сначала выражавший именно только вопрос и ничего больше («это вы кладете цветочки?»), постепенно усложнялся и усложнялся в ее взгляде, проходя через различные стадии, вплоть до недоумения «Если это вы, то зачем?» «Если это вы, то почему же молчите, не заговорите?» «Если это вы, то почему же нет никакого продолжения?» «Если это вы, то почему же?..»

Признаюсь, что начиная эту маленькую, в общем-то невинную игру, я меньше всего думал о каком-либо продолжении. Но во встречных взглядах вопрос и недоумение ушли в прошлое, во взглядах засветились и заметались черным огнем призыв, мольба и, возможно, боль. И снова — недоумение.

Но нет, нет и нет. Адюльтер в нашем селе? Треугольник с усато-полосатым трактористом? Да у нас и мизинцем-то пошевелить нельзя без того, чтобы даже все куры на другой день не узнали: такой-то пошевелил мизинцем. И будут куры (ко-ко-ко) оживленно рассказывать друг дружке, передавать дальше: «Вы только послушайте — ко-ко-ко!»

Конечно, операцию разработать было можно. Перекинуться несколькими конструктивными фразами (на тропинке между залогами). Все время от времени ездят зачем-нибудь в город, за какими-нибудь покупками. И вот я тоже поехал на машине, а через два километра догоняю ее. Гостиница в городе, номер «люкс», горячая вода (после коровника как-никак), обед в ресторане… Но нет, нет и нет. А тут и лето пошло под уклон, задождило, засентябрило раньше времени, и мы все — я и две мои сестры — укатили и Москву. До следующей весны… Но мы предполагаем, а Бог располагает. Получилось так, что одно лето мы пропустили, в деревню не ездили, а потом поехали уж через весну.

Возвратившись в село (а тем более пропустив год), узнаём разные новости. Бывает, что ничего особенного не произойдет за долгую зиму (за две зимы в нашем случае), а бывает — произойдет. Умрет, уберется кто-нибудь из стариков. Вон Мишка Пуговицын (имена изменяем из этических соображений), хотя это — пустое дело, посторонним читателям — все равно какие имена, все равно они никого в нашем селе не знают, а в нашем селе все равно сразу узнают, о ком идет речь, но все же, все же… опять попал в тюрьму. Ночью пришел к избушке пожилой уж женщины, чтобы не сказать — очень пожилой, разбил окно, залез в избу, женщину избил. То ли была попытка изнасиловать, то ли денег требовал на опохмелку, то ли вина требовал натурой, то ли безотчетная дурь нашла с постоянного угрюмого перепою. Снова сидит в тюрьме. Первый раз сидел за то, что в пьяном виде на тракторе своротил угол чужого дома.

С матерью Мишки я разговаривал.

— Ну и что же, — говорит она. — Здесь надо работать и там он работает. Те же деньги зарабатывает. Не все ли равно. Одно знаем, что там он хоть не пьет, хоть бельмы свои винищем не наливает.

Ритмы жизни меняются. Раньше, если, как говорится, в радиусе 10–15 километров (а в таком круге помещались многие десятки деревень и сел, густо было народу в средней, нечерноземной полосе), хоть один человек оказался в тюрьме, так на целый год разговору. Чрезвычайное происшествие. Как же! Ванька Маркелов-то из Венков — в остроге сидит. Детей пугали. «Вот погоди, выйдет Ванька из острога, в мешок тебя…» Теперь — проще. В одном и том же колхозе обязательно кто-нибудь сидит в тюрьме, один выходит, другой садится. Как-то уж и вниманья никто не обращает. Ну, сидит и сидит. Дело большое!

А уж если кто-нибудь в том же радиусе руки, бывало, на себя наложил, так это уж сверхчрезвычайное происшествие. О нем лет десять — пятнадцать будут вспоминать по бесчисленным (тогда тихим, сугробами занесенным) деревенькам. Так и называлось это — не повеситься, не зарезаться бритвой, но «наложить на себя руки».

А теперь приехали мы

Перейти на страницу: