Но, пожалуй, самое существенное в Михаиле отмечает его соперник Николай, когда говорит ему: «Лицо у тебя какое-то незапоминающееся…» Михаил не имеет идентичности. Его нежелание говорить соответствует невозможности запомнить его облик. Позже Николай будет везти в машине попутчика, глуповатого парня, который на все вопросы Николая отвечает: «Я тебя понимаю, понимаю, понимаю…» Эта готовность понять любую речь на любую тему располагает к нему Колю, который, хотя никогда и не встречал его раньше, в сердцах заявляет ему: «Ты вообще знаком мне, у тебя лицо такое запоминающееся…» Это свойство быть знакомым предполагает не реальное знакомство, но соучастие в мире словесных клише, где все насквозь знакомо, а понимание этих клише оказывается пропуском в «знакомый» мир словесных симулякров. «Понимающий» попутчик Николая — это обретший плоть его фиктивный брат.
«Бесформенность» Михаила находится в прямой связи с темой братьев. Идентификация обычно предполагает наличие некоего образа, с которым субъект способен себя идентифицировать, то есть стать на него похожим (пусть только в собственном воображении). Моделью такого образа обычно считается imago отца. Отцовская фигура принципиальна для ситуации идентификации и для возникающей на ее основе эдиповой ситуации. Появление фигур вроде Михаила с их неопределенностью, незапоминающихся и бесформенных, делает невозможной идентификацию. Делез так характеризует возникающую ситуацию:
Происходит что-то странное, нечто, размывающее образ, помечающее его сущностной неопределенностью, не позволяющее форме «состояться», но также и разрушающее субъект, понуждающее его дрейфовать и отменяющее отцовскую функцию. ‹…› Все референции утрачены, и формирование человека уступает место новому, неизвестному элементу, тайне нечеловеческой бесформенной жизни, осьминогу [74].
По мнению Делеза, процесс идентификации в таком случае из невротической переходит в психотическую стадию; подражание, стремление стать похожим, то есть идентификация, заменяется превращением (devenir). Отделение себя от образа, в какой-то мере необходимое для идентификации, сменяется полной неразличимостью, инцестом (как, например, в упомянутом мной романе Музиля), ситуацией, когда брат становится сестрой, мужчина женщиной, человек животным и т. п. Исчезновение фигуры отца и возникновение фигуры брата может быть прямым следствием распада идентификационных механизмов, нуждающихся в относительной стабильности и оформленности образа, который вводит в отношения опосредование через «картинку».
Психоз пытается реализовать мечту об утверждении функции всеобщего братства, отныне не нуждающегося в отце, но построенного на руинах отцовской функции, предполагающего распад всех образов отца и конституирующего автономную линию союза или соседства, превращающую женщину в сестру, другого мужчину в брата… [75]
Такая психотическая ситуация братской неразличимости отражается и на всей стратегии смысла. В контексте риторического сознания Михаил оказывается трудно уловимым. Он как будто все время присутствует в этом мире, но его нет, он не останавливается здесь. Ролан Барт высказал предположение, что повествование организуется операцией, которую он вслед за Аристотелем назвал proairesis. По мнению Барта, текст строится в цепочки и системы складок благодаря ассоциациям, возникающим между словами и именами. Стоит дать какому-либо явлению или действию имя, как это действие начинает встраиваться в ряды, организуемые семантикой этого имени, например: «дверь», «входить», «прощай», «уходить» образуют последовательность и «складки», накладывающие свой порядок на мир нарратива.
Таким образом, читать (обнаруживать читаемое в тексте) — это идти от имени к имени, от складки к складке: это складывать под одним именем и разворачивать текст в соответствии с новой складкой этого имени. Таков проайретизм (proaïretisme) — уловка (или искусство) чтения, которое ищет имена, стремится к ним: действие лексической трансцендентности, работа классификации с помощью языка [76].
Николай — типичный «проайретик», Михаил — нет. Макс Шелер когда-то писал о том, что вся система человеческих ценностей определяется тем, что он назвал ordo amoris, или любовный порядок. Ordo amoris определяет, что мы любим, а что не любим. Шелер писал:
Человек закован, как в панцирь, в определенную шкалу оценок простейших ценностей и ценностей-качеств, которые представляют объективную сторону его ordo amoris. ‹…› Он носит этот панцирь с собой, куда бы он ни шел, и не может убежать от него, как бы быстро он ни бежал [77].
Ordo amoris Шелера, при всех различиях, напоминает proairesis Барта. И то и другое является сеткой, организующей структуру окружающего нас мира. Правда, proairesis у Аристотеля, обычно переводимый как «сознательный, рациональный выбор», гораздо меньше связан с автоматизмом языка или автоматизмом неизменного ordo amoris. Аристотель писал:
Вероятно, неправильно определяют сознательный выбор как влечение, яростный порыв, желание или определенное мнение. Во-первых, если влечение и яростный порыв — общее [свойство рассуждающего и нерассуждающего], то выбор, напротив, ничему, что не рассуждает (ta aloga), не свойствен [78].
Если proairesis у Барта и есть рациональный выбор, то есть выбор слов, с помощью которых образуются серии и складки, то выбор этот не может быть любовным. Ordo amoris — слишком структурно-лингвистическое образование, чтобы относиться, как говорит Аристотель, к области «яростного порыва, желания». Порыв и желание — это движение, а не структурирующая сетка. В этом смысле они располагаются по ту сторону языка.
Михаил у Муратовой имеет «незапоминающееся» лицо потому, что к нему не приклеивается имя, слово, ярлык. Соответственно, оно выпадает из области понимания и памяти и из области репрезентации. Парадокс фильма заключается в том, что Люба неожиданно обнаруживает: любовь лежит не в области предустановленных словесных структур, ярлыков, ordo amoris, но в области аморфного и неназываемого, то есть такого, которого, по существу, нет для нашего сознания. А если посмотреть на эту ситуацию шире, то любовь оказывается не в области имен, а в области того реального, что избегает называния, не поддается ему в силу своей реальности и уникальности. Но это значит, что подлинность любви (а не словесных деклараций и риторики) буквально относится к области присутствия, которого нет, она связана с присутствующим отсутствующим человеком, парадоксальным существом, каким и является Михаил.
То, что любовь не структурирует мир, а наоборот — уничтожает соотнесенность с объектом [79], особенно подчеркивается в фильме, в одном из самых странных, удивительных и принципиальных для его смысла эпизодов. Он происходит ночью в пустом, никак не структурированном пространстве. Эпизод начинается с того, что фары Мишиного грузовика высвечивают Любу у стенки ее вагончика, как театральные софиты. Свет фар то гаснет, то вспыхивает вновь.