— Я тридцать лет топором машу! Тридцать! С малолетства стружкой дышу! Мои весла по всем рекам хаживали, под десятками ватаг воду резали, и ни один атаман кривого слова не сказал! И ты, щенок, которого вчера река выплюнула, пришел меня ремеслу учить⁈
Он шагнул вперед, нависая надо мной. Его кулаки сжались:
— Не буду я дерево портить по твоим заморским каракулям! Понял⁈ Буду рубить, как дед мой рубил, как отцы делали! Верным способом, годами проверенным!
Я не отступил ни на полшага. Стоял ровно, глядя ему в налитые кровью глаза без вызова, но и без страха.
— Способ твой верный. Не спорю. Но мой — ухватистее и быстрее. И я готов это доказать.
Дубина презрительно скривился и скрестил руки на широкой груди:
— Доказать? И как же? Языком чесать или дальше кору пачкать? Я дерево руками чую, а не малюю!
Я смотрел ему прямо в глаза и ответил:
— На спор. Ты рубишь одно весло по-своему, как привык. Я делаю одно по-своему, твоим же инструментом и под твоим приглядом. Потом берем два одинаковых челнока на реке и сажаем двух гребцов равной силы. Один машет твоим веслом, другой — моим. Кто быстрее дойдет до вешки и вернется — того и правда.
Дубина уставился на меня, тяжело дыша. Рот приоткрылся в изумлении:
— Ты… со мной тягаться вздумал? В моем же ремесле?
— Не в ремесле, а в том, чья задумка для воды лучше, — поправил я. — Ты мастер. Твое весло будет срублено намертво, но я ставлю свою голову, что моим махать сподручнее и ходу оно дает больше. Проверим на реке. Если твое возьмет верх — я затыкаюсь и больше в твой сарай ни ногой. Делай как знаешь.
— А если твое? — глухо спросил он.
— Если мое вырвется вперед — ты срубишь все новые вёсла для ушкуя по моим каракулям. Без споров.
Дубина замолчал. Его красное лицо окаменело. Он был мастером, гордым и упертым ремесленником, и такой прямой пацанский вызов задел его за живое сильнее, чем любые насмешки.
— При всех? — переспросил он наконец глухо. — При всей ватаге? И при самом Буриломе?
— При всех, — отрезал я твердо. — Пусть вся стая видит, чье весло воду режет лучше. Без пустых отговорок потом, и всяких «а вот если бы». Честный уговор.
Дубина помолчал, потом медленно кивнул:
— Добро, щенок. Спор принят, но запомни: если мое весло возьмет верх, ты при всех поклонишься мне в пояс, извинишься и к моему навесу больше на перестрел стрелы не подойдешь. Усек?
Я коротко кивнул:
— Справедливо. По рукам.
Дубина криво усмехнулся. В этой ухмылке читалась железобетонная уверенность старого волка:
— Когда за топоры беремся?
— Прямо сейчас, — сказал я. — До обеда рубим, после обеда — на воду.
Старик хмыкнул и вразвалочку двинул к дальнему углу навеса, где высились штабеля отборного леса:
— Тогда гляди в оба. Может, успеешь ухватить умом, как настоящий мастер работает, пока не опозоришься.
Он придирчиво вытянул из стопки две заготовки. Отличный прямослойны ясень без единого сучка и грохнул их на верстак.
— Дерево с одного комля, — Дубина стукнул по бревнам костяшками кулака. — Условия равные. Я рублю свое, ты смотришь. Потом ты свое, а я слежу, чтоб без твоих бесовских хитростей.
— Без хитростей, — согласился я.
Дубина взял инструмент и встал к верстаку. Движения его были быстрые, скупые, намертво вбитые в мышцы. Он обтесывал ясень, снимая толстую стружку, играючи превращая бревно в длинное ровное веретено. Затем начал выводить широкую лопасть привычной, дедовской формы.
Я стоял над душой и впитывал каждое движение. Он и впрямь был Мастером от бога — ни одного лишнего замаха, каждый удар топора ложился точно в цель.
Солнце заметно поднялось над рекой. Пот катился с плотника градом, пропитывая рубаху, но он работал как двужильный, не сбивая дыхания. Наконец, он закончил грубую теску, быстро прошелся скобелем, сглаживая занозы, и тяжело оперся о верстак.
— Твоя очередь, умник.
Я подошел ко второй заготовке и взялся за топор. В голове я четко видел нужный удар. Понимал, под каким углом должно войти лезвие, как ляжет слой древесной жилы, но мое новое, слабое тело просто не поспевало за разумом капитана.
Я ударил, стараясь снять тонкую ленту стружки, но топор либо вяз слишком глубоко, либо беспомощно соскальзывал по дубовой коре.
Дубина презрительно сплюнул в опилки:
— Тонко берешь! Оно у тебя пополам хрустнет на первой же волне!
Я промолчал. Стиснув челюсти, попытался выровнять срез, но сделал только хуже. Стесал бугор слева — пришлось снимать лишнее справа, чтобы поймать баланс. На глазах у старого мастера добрый ясень превращался в кривую, изуродованную палку.
Спустя пару десятков мучительных замахов Дубина не выдержал.
— Всё, шабаш! — рявкнул он, бесцеремонно вырывая топор у меня из рук. — Отойди, не позорься! Мы так с тобой до белых мух проковыряемся. Только доброе дерево переводишь!
Дубина сгреб изуродованную мной заготовку и зло замахал топором, срубая мои косяки, но при этом то и дело косился на измазанную углем бересту, сверялся, бурчал:
— Тут утоньшать, говоришь? На сколько?
— Вот так, — я отмерил пальцами. — На добрый палец тоньше твоего обычного.
Дубина хмыкнул, снимая стружку:
— Гляди. Так пойдет?
Я впился взглядом в лезвие скобеля, поправляя на лету:
— Оно. Только вот тут стеши еще немного, чтобы в руке играло, перевеса не давало.
Под тяжелыми ударами мастера веретено вытягивалось, принимая нужную форму — тоньше дедовского, но гибкое, ухватистое. Наконец он подобрался к лопасти.
— А ну растолкуй, — хмуро бросил он, утирая пот со лба. — Хочешь шире и в дугу ее согнуть? Кажи на пальцах.
Я ткнул в бересту:
— Вот так. Раздай вширь на треть от своего и пусти изгиб — вот тут, видишь? Чтобы воду не резало, а черпало.
— Бесовство какое-то, — проворчал Дубина, но тесло перехватил, как я просил. — Гнутая лопасть… сроду такой дурью не маялся. Она ж воду держать не станет, соскользнет!
— Наоборот, — спокойно отрезал я. — Прямая доска струю роняет, вода с нее скатывается, а гнутая — вгрызается, как ковш, берет всю тяжесть на себя и толкает лодку.
Старик недоверчиво сплюнул, но инструмент вгрызся в ясень в точности по моему слову. Дубина то и дело косился на меня:
— Так брать? Или круче загибать?
— В самый раз. Только кромку вот тут сгони, чтоб в воду мягче входило.
Он рубил хмуро, сосредоточенно, но страшно точно. Я стоял над душой, вел его инструмент своим голосом. В эти минуты я стал задумкой, головой, а он — слепыми, но гениальными