Входившая в доморощенную группу «Народная расправа» троица студентов Петровской сельхозакадемии расправилась в этом старинном гроте со студентом Ивановым, заподозрив его в отступничестве. Заманивал Иванова в грот самый старший — литератор Прыжов (я писал о нем студентом курсовую, случайно напав в каталожной картотеке Литина на его замечательную «Историю кабаков в России в связи с историей русского народа», а были еще книги о нищих, юродивых), остальные были двадцатилетними мальчишками и только мешали друг другу в темноте руины, когда Нечаев стал душить отчаянно кусающегося Иванова (шрамы от укусов останутся на руках революционера на всю жизнь, как боевые отметины, и вызовут отвращение у Бакунина, к которому сбежит убийца), а потом прострелил голову полузадушенной жертве, труп совместными усилиями затолкали в прорубь этого мирного пруда, обвязав кирпичами.
Убитый Иванов отвечал в секте за «пропаганду» среди слушателей Академии, старшина кассы взаимопомощи, распорядитель студенческой кухмистерской, сборщик пожертвований в пользу арестованных и ссыльных, — неимущий или, как раньше говаривали, недостаточный студент, добрый малый, подрабатывавший уроками и все деньги вносивший в кассу организации, посмевший усомниться в полномочиях Нечаева, только и всего; среди документов Иванова обнаружилось «Свидетельство о бедности», выданное в 1865 году, — странный, старинный, но так злободневно звучащий в истории русского студенчества документ.
Железный наконечник красной чумы, Нечаев решил убить строптивого студента, чтобы «скрепить кровью» свою первую конспиративную ячейку, втянув в нее полсотни безусых мальчиков, среди которых была мечтающая о дружбе с настоящим революционером девочка с пышной косой Вера Засулич. Первая кровь русского террора и надвигающегося, как черная туча с грозными всполохами, русского революционаризма. За ними уже выстраивались, дышали в затылок сотни и тысячи народников-пропагаторов, бомбистов, идейных убийц, конспираторов, экспроприаторов, трибунов, вождей и безвестных рядовых.
Революционер, по Нечаеву, не имеет ни семьи, ни друзей, ни Отечества. Если ты революционер, соединись с диким разбойным миром, зубодробительной силой всероссийского мятежа… Эта цель оправдывает любые средства для ее достижения, в том числе и преступные. «Все это поганое общество» Нечаев делил на несколько категорий, первая из них составляла «неотлагаемо осужденных на смерть». Еще пять категорий людей следовало уничтожить позднее или использовать в интересах революции. Печать «Народной расправы» изображала топор; на печати была вырезана эта багровая дата: «1870», когда поднимется, непременно поднимется мужицкая Россия… На суде Нечаев ответил на приговор (двадцать лет каторжных работ) возгласом: «Да здравствует Земский собор! Долой деспотизм!» По личному распоряжению Александра II вместо отправки в Сибирь Нечаева «навсегда» (это слово было подчеркнуто царем) заключили в одиночную камеру Петропавловской крепости. Он протянул в одиночке Алексеевского равелина тринадцать лет, ровно на тринадцатую, день в день, годовщину убийства Ивана Иванова Нечаев скончался; в его камере насчитали тринадцать книг — среди них «Сравнительная мифология» Риайя, «Национальность с точки зрения международных отношений» Когордана, «Воспоминании о военной жизни в Африке» Кастеллана (а названия-то, названия какие чудные, какие книги читали сидельцы Петропавловки!) и т. д. В строчках какой-то из них Нечаев прокалывал рыбьей косточкой нужные ему буквы, и эти буквы-дырочки складывались в «скорбное повествование о чрезвычайно суровом заключении в ужасном Алексеевской равелине», как вспоминал в мемуарах один из узников Петропавловки, заполучивший в руки эту книгу и разгадавший ее секрет…
Нечаев был мне малоинтересен с его «катехизисом абреков» (Бакунин), так страшно и беспощадно воплощенным в жизнь абреком настоящим, многими другими абреками и просто обезумевшими от нескончаемой русской тоски, скудости и бедности людьми, — мое воображение занимал писатель Прыжов. Он долго сопротивлялся уготовленной ему роли козла с колокольчиком, униженно умолял заговорщиков избавить от присутствия при убийстве Иванова, просил учесть его возраст, нездоровье и слепоту. Но его заставили участвовать, посчитав, что теперь, когда он все знает, отпускать его опасно — может выдать.
Я просиживал штаны в залах Исторической библиотеки, копался в архивах, впервые в жизни я шел по следу человека, распутывая извивы и повороты необычной судьбы. Собирая материал об этом горько пьющем литераторе-самородке, так много обещавшем и кончившем соучастием в заурядном убийстве, я еще не знал, во что это выльется (в курсовую, а потом в диплом одной милой девы, в которую я был короткое время влюблен и поэтому без сожаления сделал ей этот подарок — полгода своей жизни, потраченной на кропотливое и бескорыстное исследование жизни литератора Прыжова). В тюремной камере Прыжов накатал слезливую и амбициозную исповедь — еще одно «скорбное повествование» с жалобой на жизнь, немилосердные обстоятельства, чтобы тронуть сердца судей и дать материал адвокатам, делавшим карьеру на прогремевшем на всю страну процессе: мол, был болезненный, страшный заика, забитый, чуждый малейшего развития, но стремившийся к знаниям, поставивший перед собой неимоверную задачу — написать многотомный труд, осветив те стороны народного бытования, до сих пор остававшиеся в тени, без которых история России будет неполной: жизнь низов, кабацких ярыг, юродивых, нищих и бродяг «по Руси», — многовековую роль верхов в спаивании народа, погибающего от пьянства и нищеты, используя в своей работе немало источников — указов, челобитных и доносов времен Ивана Грозного, новгородские грамоты, польско-литовские статуты и универсалы, дополняя исследование личным опытом питуха и кабацкого гуляки. Исследование предмета невозможно без полного погружения в него. Вот Прыжов и запивал горькую, ходил и ходил по питейным домам, объясняя свою тягу научным интересом и ничем больше, а еще — задачами революционной пропаганды, потому что Нечаев поручил ему вести работу пропагатора среди посетителей кабаков, харчевен и тайных притонов, а