В то лето привез жену в Карпаты, чтоб отдохнула и пришла в себя после содеянного. На последние деньги нашел этого врача и сам с ним говорил, сам платил за операцию. Крепкий хирург с закатанными по локоть волосатыми лапами палача и убийцы. Это был разговор с тщательно выстраиваемыми фигурами речи и обиняками, легко сметаемыми небрежным юмором циника и профессионала, я пожал ему руку — руку, которой этот мужчина копался в ее средостении, выгребая из него лишнее, а потом еще раз пожал ее, сунув сотенную; странная мысль о том, что этот человек теперь знает о моей жене больше, чем я, сковала меня.
В Яремчу она приехала сразу после операции, избавившись от плода (мальчик? девочка? — неведомо, грех, который лег на наши души). Чувствовала себя неважно. В горы ходила, но через день, чередуя отдых с походами. Ночью раз проснулся от непонятных звуков — в темноте на соседней кровати плакала женщина, стараясь делать это тихо, чтоб никого не потревожить, плечи сотрясались от сдавленных рыданий. Я смотрел в темноту и думал — моя женщина плачет, что я могу сделать, все уже сделано без меня, можно сколько угодно убеждать себя и других, что правом на жизнь обладает каждый сперматозоид, пока это не коснулось тебя напрямую, один из этих миллионов, таких смешных под микроскопом, захотел жить, когда еще ничего не готово к его приходу. Смешные хвостатики сновали в окуляре микроскопа, плели паутинку своей социальной жизни, вступая в отношения дружбы-вражды, движимые инстинктом выживания и адаптации. Вот так же в моем детстве сновали в аквариуме молодые гупёшки, живородящая мама вуалевая с раздутым брюшком роняла шарик, и тот, не долетев до дна, расправлялся и прямо на глазах превращался в рыбку, начинал жить и дружить с такими же недавними шариками, даже не подозревая о тебе, глазами Господа Бога рассматривающего крохотное царство зависимых от тебя созданий… На вторую ночь я поднялся и сел на край ее кровати. Из-под одеяла выбивались волосы, я гладил по плечу, гладил, долго гладил: ты что? ты что, маленький? Жена потерянно молчала, потом заговорила жалобно, бурно, со слезами, не выбирая слов, — ночная жалоба девочки на жизнь, бездомность, безнадежность; я улегся рядом, трогать ее не посмел, да и не хотелось, шептал на ухо какие-то слова, какие мужчина шепчет в такие минуты, пока она не засыпала, о ее сне я узнавал по ровному дыханию и расслабленной позе…
Мы снимали комнату у бабци Марийки. Так ее и называли в хате и вокруг — Марийка. Маленькая, чернявая, как жук, с утра до вечера снующая по маентку, куры, козы, огород, ругательница и богомолка — бабця себе на уме.
Армейский друг Угр-к (Гриня) пристроил нас с женой к этой Марийке — в хату из исполинских, продольными черными трещинами исполосованных бревен и с такими низкими притолоками, что в светелку входишь, как в храм карпатский, где даже враг и нехристь поневоле должен, входя, голову склонить. Иконостас с убранной рушниками Матинкой Божией напротив двери, так задумано — чем бы мысли ни были заняты, входя, все равно поклонишься, чтобы сидящие на покрытых гонтой кровлях херувимы-ангелы перекинули костяшку на невидимых счетах, свидетельствуя в твою пользу.
Наш майский призыв состоял из западенцев — Закарпатье, Тернополь, Яворов, слегка разбавленный русскими львовянами, самый дружный призыв оказался, не давал своих в обиду, прообраз будущих землячеств, на которые напоролась советская казарма в 80-х.
Я любил Гриню, а он — меня, что не мешало нам доходить до ссор и оскорблений. После армии он поступил в Ужгородский университет, участвовал в странной студенческой кампании по выдвижению писателя Ивана Чендея в секретари обкома, но был изгнан из стен заведения.
Иван Чендей — закарпатский прозаик, вполне себе добротный автор поэтичных повестей, обильно замешанных на фольке, переживший полосу гонений в