Не поворачивай головы. Просто поверь мне… - Владимир Федорович Кравченко. Страница 54


О книге
о чем еще с нами говорить? Конечно, времени у Него, как и всего остального, вдосталь — чем больше ангелов, тем светлей и просторней вокруг становится, чем больше дел, тем время бесконечней, дробится и растягивается безмерно — так, чтоб на каждого хватило, на каждую новопреставленную душу, чтобы каждый нашел у Него то, что искал, кто-то — воспитательную беседу, кто-то — тишину и молчание.

Поскольку все в этом мире сбывается, стоит только слово промолвить или даже помыслить, где-то сидит сейчас она сложив руки на коленях, смотрит вперед и вверх и видит то, что мы представить себе не можем, сидит, молчит, думает, ушла в свое молчание, как в схиму, навечно и ушла, а Господь отвечает ей тем же. Ушла.

А что там — на втором?

В тот день у метро купили яблок и черешен. Черники не было. Приехали в хоспис. Ее уже приготовили — на грудь наложили повязку, укрыли простыней. Встретила нас подобием улыбки. Заплетающимся языком пролепетала, что она «волновалась», а теперь, с нашим появлением, «успокоилась». Сел рядом, взял ее за безвольную руку. Разобрал фразу: «Как в Восходе?..» — «Хорошо, — сказал. — Много земляники». Дочь стала ее кормить черешней. «А чернички?..» — спросила. Чернички не было. Были молодые яблоки, грушовка мелкая подмосковная. Она взяла левой яблоко и пару раз надкусила, правая лежала в моей неподвижно, как мертвая. Силилась что-то сказать. Я ответил: «Помолчи, если трудно говорить». Она послушно кивнула: «Да, трудно». Потом попросила меня выйти — чтоб оправиться. Стыд в женщине, как и надежда, умирает последним.

Она оставалась писателем до последнего дня, пытливым, внимательным, за двенадцать часов до агонии поинтересовалась: «А что там — на втором?» Впервые мы с ней оказались в таком заведении. А сколько их осталось в прошлом, от общаги до съемных комнат, от аудиторий на Тверском до банкетного зала в Малом Манеже, где ей должны были дать ее, должны были, должны были воздать должное ее силе, мужеству, таланту, но не дали, отняли у писателя его звездный час, обокрали бедную девочку, день за днем неуклонно превращавшуюся в Кристину с картины Уайета, увидевшего где-то эту обезноженную полиомиелитом, передвигавшуюся ползком по ферме девушку и обессмертившего ее всемирным полотном. За несколько минут до объявления фамилии лауреата она сжала кулаки, анальгетик переставал действовать; я отвел ее за кулису, где загодя устроил из трех стульев и накинутой куртки лежбище, на которое она время от времени, скользнув украдкой, укладывала свой горящий позвоночник, и вколол шприц ей в бедро, выбрав один из заготовленных, как газыри лезгинские, во внутреннем кармане пиджака. Американская славистка из Йеля закапризничала в последний момент, не понравилось тетке заморской, что газеты навязывают им «готовое решение», и призвала проголосовать за аутсайдера, чтоб «удивить всех». Этих троих несчастных наперсточников я видел потом не раз, даже не понимающих, какой раскаленный провод держали в руках, какая магма клубится и энергии бродят, способные испепелить любого, что само пространство ответит, как отложенный приговор.

Здание хосписа совсем новое, построенное по европейскому проекту в рамках международного сотрудничества. Европа, Америка, гуманитарные фонды, образованные сердобольными людьми, спешили на помощь нашим умирающим бедным близким. Пока слонялся в коридоре, рассмотрел вестибюль, просторный красивый холл с цветами, телевизором, большим аквариумом и балюстрадой. Обошел все — оба этажа. В аквариумах золотые плавали, и я вяло подумал: а ведь эти золотые вуалевые переживут ее… Постоял за дверью минут пятнадцать. Меня шатало, сказывалось напряжение и бессонница последних дней. Стоял, прислонившись лбом к косяку. Мимо сновали врачи, сестры. Одна, тронутая моим видом, спросила: вы к кому? Я ответил и добавил: ей делают туалет. Эта сердобольная вела нашу палату. Дочь хорошо о ней отзывалась. Вошел и рассказал, что видел, словно почтовый голубь, сорвавшийся с ее истончившейся за время болезни руки и вновь вернувшийся: мол, на втором то же, что на первом: аквариумы, птицы в клетках, даже забавные кролики, которых можно погладить, цветы, цветы, балюстрады, извивы стильного металла, жизнь, всюду жизнь в этой обители надвигающейся скорби, похожей на фабрику будущего… Мир Кристины.

На прощание поцеловал ей руку, которой она слабо перекрестила меня. В эту руку спустя три дня я еще успею вложить, перед тем как накроют крышкой, блокнот с дюжиной ее старых записей и ручкой.

Меня стали выпроваживать из палаты — состояние больной ухудшалось, требовалось вмешательство врачей. Дочь и сестра, как врачи, получили разрешение остаться в палате на ночь.

Я помахал от двери рукой, она ответила все так же — щепотью.

Закрывая дверь палаты, я уже знал, что больше ее не увижу.

Но слезы мешали мне разглядеть красоту нашей разлуки…

Я все шел и шел от метро по длинной петляющей дорожке, пиная свою тень, то забегавшую вперед меня, как собака, то вновь отстающую, обычно эта дорога занимала десять минут, сейчас же отняла вечность. Хотя я и спешил, спешил к телефону, затаившемуся в глубине пустой квартиры, другу и врагу. Телефон — кончик оголенного нерва, вживленный под кожу, имплантированный, навроде зубного протеза, в твою плоть, твои мысли и твое настоящее. Мобильных еще не было.

В квартире пахло лекарствами, пылью, книгами, книг у нас на пять стен, и все они «пылят», то есть выпускают в окружающий воздух волокна отслаивающейся целлюлозы, как цветы фитонциды; по совету знающего приятеля-легочника я самые старые и ветхие книги упаковывал в прозрачные пакеты, чтоб не «пылили» и не вызывали у нее приступов, но они все равно «пылят», хотя и меньше. Я открыл окно в летнюю ночь. Сел за стол. Включил лампу. Передо мной лежал блокнот. Ручка тут же. Захотел что-то написать, чтоб уйти в письмо, в буквы. Как привык уходить всегда, чтоб заслониться частоколом кириллических знаков от всего, что не солнце, ветер и орел. Но ничего не приходило в голову. Комар залетевший повис у виска. Зудел, подбираясь, уже нацеливаясь жалом, чтоб отнять у меня каплю крови, то есть отнять часть меня самого, моей бессмертной души. За ним другой, третий. Вспомнилась моя фраза из дачного комариного прошлого: Не люблю, когда мою женщину кусает кто-то еще, кроме меня самого…

Накопившиеся счета стопкой лежали на столе. Вот что сведет меня в могилу раньше срока — неоплаченные счета за воду, свет, за эти стены и этот воздух июльский, с каждым вздохом наполняющий альвеолы, перемешанный с комарами и книжной пылью, жить — значит платить, это французская пословица, вот кто, оказывается, все это

Перейти на страницу: