— Приятно видеть тебя снова, — сказал я, и это была чистая правда.
— И мне тоже, Чарли.
Она села, я продолжал стоять.
— Я снял для удобства туфли, а одна куда-то задевалась, — объяснил я.
— Как странно. Наверное, ее унес помощник официанта, вытиравший стол. Почему бы тебе не обратиться в бюро находок?
Ради проформы я подозвал официанта. Провел тщательное расследование, а затем объявил:
— Мне придется подняться наверх, надеть другую пару.
Кэтлин предложила пойти со мной, но поскольку нижнее белье Ренаты валялось на полу, а постель так и осталась смятой до такой степени, что даже неудобно рассказывать, я сказал:
— Нет, нет, лучше ты меня подожди. Это оглушительное визгливое тра-ля-ля сводит меня с ума. Я сейчас спущусь, и мы пойдем куда-нибудь выпьем. Все равно мне надо взять пальто.
Я снова поднялся наверх в шикарном лифте, думая о дерзком чудачестве Ренаты и о ее постоянной борьбе с угрозой инертности, поистине всеобъемлющей угрозой. Раз я думаю о ней, значит она должна быть всеобъемлющей. Последние дни я не обманывался. Всеобъемлющее сделалось моим пунктиком, решил я, надевая другую пару туфель. Эти легкие, почти невесомые красные туфли от «Харродс» [527] немного жали в носках, но своей легкостью и стильностью вызывали восхищение у темнокожего чистильщика обуви в Сити-клубе. В них, немного тесных, зато красивых, я спустился вниз.
Этот день был посвящен Гумбольдту и пропитался его духом. Поправляя шляпу, я почувствовал, что у меня непроизвольно дрожат руки, и понял, насколько взволновало меня это незримое воздействие. Пока я подходил к Кэтлин, у меня начала подергиваться щека. И я подумал: «Эк меня пронял доктор Гальвани [528]». Я вдруг увидел двух мужчин, мужей Кэтлин, гниющих в своих могилах. Любовь этой чудесной женщины не спасла их от смерти. Затем перед моим мысленным взором темно-серым облачком мелькнула тень Гумбольдта. Пухлые щеки, пышные волосы, всклокоченные и спутанные. Я шел к Кэтлин под аккомпанемент трио, игравшего музыку, которую Рената прозвала «пирожное с оборочками». Теперь музыканты углубились в «Кармен», и я сказал:
— Пойдем в темный тихий бар. Главное, тихий.
Я выписал официанту чек на колоссальную сумму, и мы с Кэтлин ушли и долго бродили по холодным улицам, пока на Западной пятьдесят шестой не набрели на подходящее местечко, достаточно темное на любой вкус и не слишком погруженное в предрождественскую суету.
Нам многое нужно было наверстать. Прежде всего, поговорить о бедняге Тиглере. Я не мог заставить себя назвать его милым человеком, потому что он вовсе не был милым. Этот немолодой ковбой топал ногами, как Мальчик-с-Пальчик, и буквально вскипал, когда ему перечили. Он получал несказанное удовольствие, надувая и облапошивая людей. И больше всего презирал тех, кто оказывался слишком робким, чтобы жаловаться. Его постояльцы, а я был одним из них, не получали горячей воды. То и дело отключали свет, и им приходилось сидеть в темноте. Они являлись с жалобами к Кэтлин и уходили полные сочувствия и понимания, любви к ней и ненависти к нему. Тем не менее не думаю, что к Кэтлин подходит мое определение проигровыигрыша. Она полна очевидных достоинств: большая, спокойная женщина с бледным веснушчатым лицом. Самое главное — ее спокойствие. Когда Гумбольдт играл роль Бешеного турка, она была его Христианской пленницей, она читала посреди заваленной книгами гостиной небольшого коттеджа в краю пустошей и курятников, не замечая, как красное солнце безуспешно пытается пробиться сквозь заляпанные грязью окошки. Затем Гумбольдт велел ей надевать свитер и выгонял во двор. Они играли в футбол, словно два светловолосых новобранца. Пошатнувшись на неудобных каблуках, он посылал мяч над веревкой для сушки белья сквозь осеннюю листву клена. Я прекрасно помнил, как Кэтлин бежит чтобы поймать мяч как летит вслед за ней звук ее голоса как она вытягивает вперед руки и ловит виляющий хвостиком мяч в объятия а потом они с Гумбольдтом сидят на диване потягивая пиво. У меня так разыгралось воображение, что я увидел даже сидящих на подоконнике котов, причем у одного были гитлеровские усики. И слышал свой голос. Кэтлин дважды побывала спящей красавицей, заколдованной демонами-любовниками.
— Знаешь, что говорят мои деревенские соседи? — спросил меня Гумбольдт. — Они говорят, держи жену в строгости. Иногда, — добавил он, — я думаю об Эросе и Психее.
Он льстил себе. Эрос был прекрасен, он приходил и уходил, не теряя достоинства. А в чем выражалось достоинство Гумбольдта? Он отобрал у Кэтлин водительские права. Спрятал ключи от машины. Не разрешал ей заниматься садом, поскольку считал, что стоит горожанину купить в деревне домик своей мечты, как его мещанская страсть к усовершенствованию начинает осуществляться в садоводстве. Рядом с кухонной дверью росли несколько помидорных кустов, но они проклюнулись сами после того, как еноты перевернули мусорные бачки. Гумбольдт совершенно серьезно заявлял: «Нам с Кэтлин надо заниматься интеллектуальным трудом. И потом, если бы у нас росли цветы и фрукты, мы вызывали бы подозрение». Он боялся, что ночью появятся всадники, закутанные в белые балахоны, и посреди его двора запылают кресты.
Я сочувствовал Кэтлин, потому что она пребывала в спячке. Но ее сновидения вызывали у меня интерес. Неужели она родилась для того, чтобы прожить жизнь в темноте? Для Психеи забытье — условие блаженства. Однако возможно, этому было иное, практическое объяснение. Под тесными джинсами Тиглера угадывалось мужское естество огромных размеров, да и Гумбольдт, явившись на квартиру к подруге Демми и спотыкаясь о щенков таксы, кричал: «Я поэт, у меня большой член!» По-моему, Гумбольдт был деспотом, требовавшим от женщины полного подчинения, а потому близость с женщиной превращалась у него в яростный диктат. Даже его последнее письмо ко мне подтверждало эту мысль. Хотя кто знает? Женщина без секретов — в конечном итоге и не женщина вовсе. Может, Кэтлин и решила выйти за Тиглера только потому, что в Неваде ей жилось слишком одиноко. Все, достаточно хитроумных домыслов.
Не устояв перед слабостью говорить людям то, что они хотят от