Александр III - Коллектив авторов. Страница 116


О книге
прекрасная. Он был очень в духе и в воде разговаривал, смеялся и вернулся в благодушном настроении. Гораздо позднее, когда по воскресным дням должен был он из лагеря ездить в Царское, обедать к государю, что его несколько тяготило, он старался сократить время, являясь только к обеду. Едешь, бывало, с ним в коляске, чего не переговоришь! Иногда он дремал, но редко бывал молчалив и угрюм. «Поедемте в Павловск, подальше, где меньше народу!» – говорит он однажды. Поехали за розовый павильон, в глухую сторону парка, слезли и пошли пешком. С противоположного обычному конца города мы шли по улицам и по глухим переулкам. Он наслаждался, что его не узнают, и делал забавные замечания о встречных, о иных дачниках, любил заглядывать в закоулки и делать наблюдения. Где-то встретился знакомый мне хозяин музыкального магазина Юргенсон, добродушный немец, он узнал меня, не обращая внимания на спутника: «Ah, guten Tag, Herr Graf!» [112] – удивленно поздоровался он с желанием остановиться и поговорить. Цесаревича очень забавляла эта встреча. В следующий раз, когда повторилась подобная прогулка по Павловску, он все справлялся, не встретим ли мы Юргенсона. <…>

Особенно выразительно проявились известные черты характера цесаревича во время его опасной болезни. По обычаю своему он мало обращал внимания на свое здоровье, и трудно было врачу за ним следить, а еще труднее лечить его. Он редко давался им в руки и отшучивался, когда с ним говорили о здоровье. Быть может, и действительно богатырская его натура не мирилась с условиями всякого лечения. К тому же добрейший Г. И. Гирш никогда не слыл искусным врачом. За ним были заслуги в севастопольскую осаду, когда он был полковым хирургом, но он не был из тех врачей, которые следили за наукой и отличались бы строгою внимательностью к пациенту. Добряк, хотя себе на уме, он пришелся по нраву цесаревичу, который ходил с ним на охоту и любил с ним говорить. Русский немец, практик, конечно, но с добрыми намерениями и чувствами, любил он русскую баню и был приятнейшим спутником, человеком покладистым и приятным. Цесаревич также любил баню, которою иногда угощал Гирша у себя в Аничкове. Известно, когда и как узнали, что у цесаревича оказался тиф. Известна в данном случае и роль С. И. Боткина. Не стану входить в оценку правильности поступков Гирша и Боткина и взвешивать, насколько тут было правды и дела и насколько партийности и пр. Боткин лишний раз себя прославил. <…> Но когда по выздоровлении задумано было воспользоваться поколебленным положением Гирша, чтобы свергнуть его, заменив человеком иного склада, как в этом смысле напирали со всех, даже семейных влиятельных сторон, то цесаревич сказал свое решительное слово, и оно было бесповоротно! Все поняли, что он Гирша не выдаст и что положение Гирша никогда не будет лично поколеблено как человека, быть может, как врача и не искусного, но лично цесаревичу приятного и верного. Все это было понято, и, конечно, Гирш оценил это вполне.

Был у цесаревича подлекарь, человек глубоко преданный, простой и добряк, по фамилии Чекувер. К нему он иногда обращался «втайне» за каким-нибудь советом или снадобьем. Это тот самый Чекувер, который погиб в катастрофе под Борками. Государь искренно был огорчен его смертью и обеспечил его семью.

Вообще же, цесаревич казался таким здоровяком, что о болезни его как-то не думалось. Он был силы необыкновенной, мог сплюснуть серебряную мелкую монету в трубку и перекинуть мяч из Аничковского сада через крышу дворца. Однажды кто-то проезжал на конке мимо Аничковского дворца и видел, как он выворачивал в саду снежные глыбы. «Ишь силища-то какая!» – с уважением сказал сидевший тут же мужичок.

Он редко сердился. Я даже никогда не видел его во гневе, немногие видели его вышедшим из себя, но слышал я, что когда это бывало, становилось жутко. Он имел тогда привычку ударять кулаком об стол, и удар был серьезный. Вообще же он отличался необыкновенною ровностью характера. Озабоченность выражалась у него тем, что он тер переносицу пальцем. Когда же бывал он в духе, у него было необыкновенно светлое и доброе выражение, и было что-то особенное в сочетании выражения этих добрых и проницательных глаз с неуловимым изгибом кончиков рта и улыбкою его, в которой сквозил оттенок юмора. У него была замечательная способность подражать. Иногда в лицах передавал он целый рассказ, и очень метко. Смех его громкий и звонкий, как вообще его голос, отчетливый, ясный, он редко говорил тихим голосом, и «шепот» его [я] слышал всего два раза, и то в чрезвычайных случаях, когда он этим шепотом обратился ко мне на расстоянии около 15 лет…

В пище он был умерен и любил простой здоровый стол. Одним из любимых его блюд был поросенок под хреном, а когда, бывало, езжали мы в Москву, то каждый раз обязательно подносили ему от Тестова поросенка. Вообще он охотно принимал подношения натурою. Иные подносили ему наливку, другие пастилу или хорошую мадеру, его самое любимое вино. В последние годы он особенно пристрастился к кахетинскому «Карданаху» 5, который я ему доставлял. Любил он очень соус Cumberland и всегда готов был есть соленые огурцы, которых предпочитал в Москве. Помню, за завтраком, как раз после Борков и тотчас по приезде, он спросил соленых огурцов, которых, к удивлению, не оказалось! Он был воздержан и в питье, но мог выносить много, очень был крепок и, кажется, никогда не был вполне во хмелю. В более молодые годы случалось с ним ужинать в холостом обществе или в лагере. Подавали круговую и пили «наливай сосед соседу» и пр. После похода он привык к румынскому вину Palugyay, весьма посредственному, но выписывал его более по воспоминанию. В действительности любил он только мадеру. <…>

При поступлении моем в адъютанты многие меня не знали и в лагере 6, как водится, старались испытать со стороны крепости и выносливости. Однажды цесаревич приглашен был Евгением Лейхтенбергским в его избу, были некоторые из свиты, великие князья Владимир и Алексей Александровичи. Я чувствовал, что очередь за мною, да и цесаревич охотно наблюдал по этой части. Начались тосты и подношения. Сначала все шло ровно, но хозяин накинулся на меня, повторяя тост за мое здоровье: «выпьем еще раз за нашего» и пр., называя по фамилии. Цесаревич подымал бокал, и за ним все присутствующие. Я сознал неизбежность и решился раз навсегда отделаться от повторений. Продолжалось это довольно долго, конец был обычный, но только, когда цель казалась достигнутой, когда уже перестали

Перейти на страницу: