Портрет неизвестного с камергерским ключом - Анна Всеволодова. Страница 54


О книге
следовать. Десятки глаз с завистью обращаются на неё, десятки рук спешат отодвинуть с её пути преграды в виде стульев, пажей, мосек и карликов. Кто-то успевает сунуть ей в руки прошение на имя кабинет-министра вместе с табакеркой, обклеенной перлами.

– Не уходите так, умоляю вас, – шепчет Налли, – скажите ему хоть слово. Не пренебрегайте им так явно. Хоть улыбнитесь ему.

Но Волынской улыбается не Бирону, а Налли и отвечает:

– Его больше нет.

* * *

С того дня работа над рассуждением о поправлении государственных дел закипела с удесятерённою силой. Вызваны были от других дел секретари Коростелов, Муромцев, Богданов. Все в доме, кто способен к тому был, писали и переписывали правленое, вставляли рождающиеся внове пункты, снова убирали, неотступно усиливая масштаб проекта. Портрет супругов Бирон, занимавший почетное место в большой зале, брошен в угол кладовой. Туда же – в полное забвение, вот-вот последуют жестокие, низкие обычаи, что водворились на Руси со времен татарщины, ныне поддерживаются всесильною Тайной канцелярией. Прочь вечный трепет за честь и жизнь свою, пресмыкательство перед чухонскими пронырами, обязанность под смертельною клятвою доносить о всяком слове, не сдобренном ложью и лестью несносному тирану!

Не успевая за работой кабинета и коллегии иностранных дел отдаваться своему детищу днём, Волынской употребил для него ночные часы. Конфидентам его и ближайшим друзьям за привычку стало приезжать в дом к министру с заходом солнца и покидать его глубоко за полночь. Все они трудились по приказу патрона над необходимыми ему экстрактами из самых разнообразных областей: из материалов коллегий морской и судебной, из сводов законодательных Швеции и Англии, из польских манифестов вольного шляхетства, из реляций горных промышленников. Всё подвергаемо было обсуждению, проходящему часто оживлённее заседаний кабинета министров и всегда – откровеннее. Свои мысли, высказанные ночью, наутро Волынской требовал излагать высоким стилем средневековых политиков, прочитывал полученные тексты и, если был ими недоволен, начинал править. Он показывал более умеренные варианты своих сочинений императрице и Бирону, для которого сделан был немецкий перевод и оба, казалось, смотрели ни них благосклонно. Впрочем, Эйхлер через де ля Суду докладывал – Бирон сошелся с Остерманном в усердии повредить Волынскому. Тот только отмахнулся:

– Что теперь герцога поминать – мимо его. Упавшего, не ударь – так у нас повелось. Уж тем мне жалок, что вместо государыни, у Остерманна, своего неприятеля старинного, искать участия принужден. Не отставай от дела и меня не отрывай, любезный Иван. Главу о производстве суда поправил?

Влюбленный не так торопится на встречу с любезной, олень ленивее стремится в знойный день к источнику, сколько Артемий Петрович желает завершить мечтанный свой проект. Граф Мусин-Пушкин, Татищев – ближайшие его советники. Оба – благородные, прямые, ставящие славу отечества выше всего, что ни есть в сем мире. Как счастлив Волынской совершенно отдаться сему прекрасному союзу! Как упоительны их беседы, напоенные любовью ко всему лучшему, что есть или может родиться в русской земле! Он забыл обо всем за сей высокой страстью!

Но Эйхлер не унимался, и через несколько дней снова повторил свои предостережения. Кроме того, он, как поспешили сообщить Волынскому преданные лица, «от патрона своего пытался отстать, для чего перед Остерманном о кабинет-министре и его рассуждениях отзывался с укоризною».

– Не прикажете ли «берлин» к государыне ехать? По моему рассуждению, никак без экспликации не обойтись, Артемий Петрович, – спрашивал Гладков.

Де ля Суда, Налли, Кубанец, Родионов, случившееся рядом, наперебой просили Волынского вступиться за кредит свой.

– Вспомните слова ваши: «когда идет удача нужно ее не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать», – восклицает Кубанец.

– Пожалуй. Только, Василий, постом много «глотать» не годится. Подожду, как крестопоклонная минет – какие теперь экспликации, разве я басурманин какой? Итак в генеральном собрании вторую неделю «говею». Теперь собраний никак оставить не могу – насилу вопрос о вознаграждении поляков к русскому авантажу кончил. Польский посол Огинский вместе с графом Остерманном о тех расходах хлопотали и, зная отношения герцога к польскому королю, всех в покорение привели. Думали, конечно, с тем единодушием и кончить дело, но я в присутствии президентов коллегий и членов сената, противное мнение представил, как не мог молчанием обойти презрение отечества.

– Манифичная речь ваша не знает равных себе, с утратою римского сената. Остерманн, как некогда Катон, уничтоженный красноречием Помпея, затыкал уши, при словах ваших о двуличии Польши в войне с Турцией, доказательствах громадных преувеличений убытков, будто бы понесенных от похода русских войск. Требования Огинского, по реляциям, посланных вами в Польшу комиссаров, изобличились, как самые неправые. Опять Россия обязана вам своим счастием! – подхватывает де Суда.

– Кто, кроме вас, мог начертать на протоколе, согласно подписанном всеми прочими лицами: «Один только вассал Польши может согласиться на вознаграждение, но никто из русских, для которых дороги честь и польза своего отечества, не даст на это своего согласия»!? Ах, чего бы я ни отдал, чтоб видеть вас в минуту, как вы бросили перо и гневный взгляд перед собранием! – восторженно добавляет Налли.

– Не следуйте же слабости помянутого Помпея, который, увлекшись приятным обществом друзей своих и высокомерным сознанием обретенного могущества, не разглядел своей погибели и допустил Септимию, провозгласившему его императором, коварно обнажить на него свой меч, – говорит Родионов.

– Твоя аллегория, Иван Васильевич, никуда не годится, – отвечает Волынской, – я не утопаю в излишествах загородных имений, подобно Помпею, не веду дружбы с двуличным Септимием. Напротив, желаю провести эти дни как и всегда, как делали то мой отец и дед. Не было года, чтобы Волынские не говели Великим постом. Ужели стану рушить сей прекрасный обычай?

Так прошла еще неделя, когда, явившись по обыкновению к государыне с докладом по делам кабинета, Волынской не был принят и ему объявлено было приказание ко двору более не являться. Первым, вспыхнувшем в душе его чувством был гнев, который он выказал камергеру, дерзнувшему передать немилостивые слова, назвав его «негодяем». Шута, вздумавшего сострить по-поводу «волынки, неспособной к прежней музыке», отшвырнул ударом трости. Но когда вслед за императрицей герцог также не пожелал видеть министра, тот спешно приказал везти себя домой и тем же днём распорядился жечь все проекты и бумаги.

Опала последовала прежде чем все они стали пеплом. Волынской был арестован у себя в дому, лишён всех чинов и заключён в одном из своих покоев, в котором заколотили окна и поставили солдат.

Уничтожить остатки бумаг, могущих дать какую-либо пищу

Перейти на страницу: