Анна Артемьевна с удивлением переводит глаза на Кущина. Обер-адъютант батюшки – вот новое! Положим, Кущин отменно красив, учтив, предан до самозабвения – то всем в примету, но осьмнадцати лет встать над другими секретарями и адъютантами – соблазн не малый, пагубный, способный извратить нрав куда более твёрдый. А Кущин таковым не глядится. Напротив, чувствителен, пылок до восторженности, напоминает девицу.
Пожалуй, сама Анна, более Фрола походила бы на адъютанта, облачись она в мундир. Наконец, он болен к смерти. Надежды немного – за неполные три года службы в доме он нисколько не возмужал, голос его звенит, будто у отрока. Не потому ли отец его пожаловал – хочет скрасить последние дни, жалеет?
В Кущине тоже произошла какая-то неуловимая перемена. Он заметно утомлён, но не опечален – ещё бы, такая фортуна за редкость! Выражения мягкости, покоя в чертах – его прежде не было. Стал ещё миловиднее. Как ему личит чёрный бархат нового платья, не уступающий кайме густых ресниц. Серебряные позументы, нежные кружева, соперничают с белизною точеного, будто фарфорового лица. Подбегают де ля Суда с Кубанцем. Рассыпаются в приветствиях отцу, поздравлениях – Кущину.
– Дни, проведённые с вами за работою канцелярской, господин обер-адъютант, самые манифичные в памяти моей, – восклицает де ля Суда, – увы, мелькнули – и нет их.
– Не совестно ли, любезный Иван? – отворачиваясь от Кубанца, говорит Кущин, – к чему чины между добрыми друзьями – им не личит.
Что ж теперь молодая жена, девица, бесстыдно наряженная кавалером, морочившая два года отцу голову, Бог весть какими тёмными каналами добившаяся произвола именоваться Волынскою? Имела довольно смелости пуститься с нею в откровенность:
– Милая Анна, ведь ты более других знаешь каков человек твой отец – не любить его невозможно. Потому, льщусь надеждою быть тебе другом. Та, что его любит, не может презирать сердца, содержащего ту же привязанность.
– Вы правы, матушка, – отвечала она с учтивостью, не замечая будто, как Налли с нежностью взяла её руку в свои.
– У тебя такие же прекрасные, глаза как у него, Анна, только смотрят иначе. Льщусь, поймать на себе их теплоту, скоро или позже – я не устану ждать.
«Устанешь или нет – в ожидании обманешься», – подумала Анна, а вслух отвечала:
– Не сомневайтесь найти во мне дочь почтительну и благоразумну.
«Настолько благоразумну, чтоб найти способ изгнать тебя из отцовского сердца, настолько почтительну, чтоб не заронить в него подозрений», – добавила она про себя.
Петр Артемьевич не мог, не краснея, вспоминать, как шёл на приступ снежных крепостей, комендантом коих назначал Налли несколькими ударами шпаги с тупым лезвием, принуждал её к сдаче оных фортификаций и сыпал ей снег за ворот; как дразнил за неспособность к баллистике и навигации, требовал декламаций несколько часов сряду.
«Но ведь и батюшке должно быть неловко – утешал он себя, – сколько раз принимал её в шлафроке и вёл речи для дамской персоны лишённые всякой плезирности – о конюшенных делах».
В свои двенадцать лет, он не мог ни в малой мере разделить чувств старшей сестры, полагая всё неудобство появления между ними мачехи в анекдотичности знакомства с нею под видом секретаря.
Налли угадывала настроения окружающих её лиц до мельчайших оттенков и терзалась горестью неизъяснимой. В сотый раз вспоминала она объяснение в доме Головкина, спрашивая себя самое с пристрастием, достойным изрядного сыска, точно ли не могла изыскать способ избегнуть постигшего теперь Волынского огорчения, не лишая его, в то же время, полученных радостей и не кладя пятна ему на совесть. Тогда тайна казалась ей вполне сокрытою, возможность быть неразлучною с супругом – остроумно найденной. «Как я обманулась, как наказана, – думала она – мне одной теперь живётся счастливо – я с ним рядом, и того довольно чтобы не приметить смерти всей вселенной. Но каково ему и семейству, исключая, быть может, Марьи Артемьевны, Бог знает отчего ко мне расположенной.
Несчастная, я похвалялась в сердце своём неустрашимостью, сочинённою собственной гордостью, а вместо того не нашла твёрдости произнести одну правду, а именно: сия честь паче достоинства моего. Что за двуличие, что за лицемерие внушило мне произнести эти слова вперемежку с изъявлениями принятия сей чести? Но что, если собрала твёрдости уклониться? Новые огорчения для него, для меня – бедствие сокрушительное, ибо в прежнем положении в дому никак не оставил бы, и со мною разлучился. Но лучше умереть от горя не видать лица его, чем причинить вред и печаль».
Марья Артемьевна, одна изо всего семейства, не находила в нынешнем положении ничего неловкого. По юным годам своим, по малозначительности перед старшею сестрою, по особенностям своего простодушного сердца, она не должна была принудить его к примирению с мачехой, безо всякого насилия была к ней доверчива. Она привыкла смотреть снизу на разумную не по годам сестру, и появление новой любимицы у отца ничуть её не ранило – она всегда не имела именоваться сим званием.
Волынской, оправившись от ран физических и нравственных, упоённый возрождением к новой жизни, ликованием летней поры, особенно поразительным после мрачного заточения, любовью Налли и обществом любезных детей, окрылённый надеждами, заключенными в записке цесаревны, пришёл в победное расположение духа. Он восседает в кибитке между стражей, будто перед Хойзером, пишущем парадный его портрет. Не хватает лишь перчаток, да пудры, а что до осанки, взоров, небрежно откинутой на спинку сиденья руки – ни дать, ни взять губернатор, довольный ревизией по вверенным ему землям, мчится к новому высокому назначению. Сиденье напротив занимает Налли, любующаяся расстилавшимися зелёными полями, но гораздо более – своим супругом. Рядом с ней Пётр Артемьевич, наконец переставший её дичиться и силящийся, вслед за отцом, принимать метаморфозу, произошедшую с Фролом за вещь самую обыкновенную. Его место иногда занимает кто-нибудь из дочерей, едущих следом во второй кибитке. Налли всякий раз просит, чтоб то была Анна, себя предлагает в спутницы Марии, предоставляя сыну остаться с отцом.
– Полно, душа моя, – отвечает Волынской, – ведь ты не Фрол более.
– Машенька, иди к нам, – зовёт он дочь, и та вспыхивает от радости.
– Возьми свою конфидентку, – смеётся Волынской к Налли, помогая Машеньке взобраться к ним.
Близ Тары – извилистой, с прекрасным чистым дном реки – меняют лошадей. Арестантам дозволяют побродить по пустоши у дороги.
– Скажи, сын, какие два государства могли бы уместиться в одной сей Тобольской губернии?