Долгий взгляд на неторопливое облако.
– И иногда по утрам можешь только открыть глаза, таращиться в потолок, чувствовать это самое ничего и думать: а чью жизнь я живу? Это же не моя жизнь! Кто я теперь? Кто я, если не чей-то возлюбленный, не чей-то муж, не чей-то друг? – Он что-то вспомнил и покосился на меня. – У тебя тоже так было?
Я сказал, что да. Все в точку. Но не прибавил: где ты был, Куп? После аварии. Ты не позвонил. Даже не подумал – или подумал? Прислал открытку? Помню только, что мне его не хватало.
– И вот день за днем, – продолжил он, – теряешь историю своей жизни.
Наконец, Куп мог говорить, только когда мы ехали на машине. Без цели – вообще-то ему даже больше нравилось, когда мы просто набирали крейсерскую скорость и катались. Я видел: его утешает кокон голубого салона. Он почти всегда брал свой спасительный якорь – вонючую белую сумку со шмотками.
– Ну и начинаешь пить.
Сначала – чтобы заглушить боль. Потом, когда не помогает, ради забвения. Отрубаешься в барах. Просыпаешься в такси. Рассказываешь свою историю незнакомкам и потом с ними трахаешься. На утро уже не помнишь, как их звали. Идешь на работу с похмельем. И выживаешь. Но это только полжизни. Жизнь, которую не живут. Делаешь вид, будто живешь, а на самом деле ты выхолощенная оболочка.
– Я помню, – сказал я.
– И самое странное – никто даже не замечает! Друзья, соседи, коллеги – все стараются что-то сделать. Кто соболезнует. Кто говорит, что она им все равно никогда не нравилась. Но они все равно что мухи, только жужжат над головой. Уходишь на долгие миссии. Тянешь за ниточки, которые больше не может проследить никто. Посещаешь ужасно важные встречи с влиятельными людьми. Сообщаешь критически важные данные начальству. Тебе жмут руку. Дают медали. А потом поражаешься, как это никто не заметил, что тебя там даже не было!
И так месяцами. Годами. И вот однажды просыпаешься. Обоссавшись кровью. И работы нет уже девять месяцев. Ранняя отставка. Золотые часы. Приличная премия. Благодарим за службу. И ни один из друзей, коллег или собутыльников не узнает, во что ты превратился.
И Куп посмотрел на меня.
– Даже шафер.
Помню, он не назвал ее имя. Будто его было слишком больно произнести.
Учебный курс алкоголизма – 1955
Наверное, меня всегда тянуло к таким героям, как Куп; из-за моей врожденной стеснительности их яркий свет горел еще ярче. И я увязывался за ними, прятался в их кильватерной струе, барахтался на волнах, смотрел со стороны, пока они шли на риск. Я был тихим парнем в тенях, чтобы потом нежиться в отсвете их славы, рассказывать их истории, ничем не рискуя. Меня все устраивало.
Куп был моим капитаном. Я – его последователем. Это он и прозвал меня Бомбой.
И когда Куп выдыхался или просто больше не мог продолжать, он спрашивал обо мне. Я знал, что спросит. После своих бесстрашных монологов он обычно находил время для меня.
Я начал с того, что показывал, как я его понимаю: бухло. Или «Сок Времени», как его звал наш приятель Руди.
Вы же знаете, что алкоголики пьют, чтобы избавиться от времени, да? По-моему, для нас нет ничего страшнее пустого часа.
Меня научил пить мой дядя Боб. У него был низкий рокочущий голос, который всегда начинался с медленно раскатистого гула, как когда заводишь газонокосилку. «У-у-у-у-ху-х-х, подай-ка „Строс“, Адам». Я делал глоток сам и передавал. У Боба всегда было в избытке гласных, так что слова растягивались, будто он пьян, даже когда трезв. «Хо-ор-о-о-ош „Стро-ос“». «Норма-а-ально-о-о порыбачили». «Никто-о-о».
Его философия (которую он заставил меня заучить): «Не беги, если можешь идти; не иди, если можешь присесть; не сиди, если можешь лежать; и не лежи, если можешь поспать». Научил меня силе энтропии. Будешь долго сидеть – и рано или поздно за тебя все сделают другие.
Безотказная система, которая не подводила его годами. Он хорошо устроился на сталелитейке в Сагино, где читал журнальчики и раздавал инструменты из запертой клетки в, наверное, единственном тихом уголке этого шумного и задымленного завода. Возвращался домой с работы, раздевался догола, вскрывал «Строс» и шлепался в ванну. Его жена Грейс суетилась за ним, собирала одежду, поднимала брошенную крышечку от бутылки, спрашивала, что он будет на ужин. Она была робкой серой мышкой, первый муж ее регулярно бил, так что Боб, наверное, казался удачным вариантом.
Я встретил Грейс на его похоронах – она вся расклеилась, обнимала меня, как давно потерянного сына. Ну знаете такую внезапную близость, которой скорбящие награждают тех, кого произошедшее затронуло не так сильно. Грейс схватила меня своей крошечной ладонью и сказала:
– Он был хорошим человеком.
Да не особо, подумал я. Но хотя бы прикольным.
В ее глазах стояли слезы, и мы любовались дядей, лежащим в его светло-голубом костюме, и тогда я решил сказать лучшее, что пришло в голову о покойном Бобе.
– Он был моим любимым дядей.
– А ты для него был вторым, – честно ответила она, кивая на моего двоюродного брата Джонни, который уже выглядел как без пяти минут Боб. – Ему нравилось, что Джонни подносил пиво без напоминаний.
А, так он был его ретривером. А я тогда кем?
– Он говорил, ты умеешь трепать языком. У тебя всегда была какая-нибудь история наготове.
Я улыбнулся.
– А он умел меня посмешить, – сказал я, и это была правда, а заодно вроде утешило ее.
Когда умер мой папа, дядя Боб остался без старинного друга по охоте на оленей, поэтому каждую осень забирал меня еще до первого света и мы гнали 250 километров на север, в его охотничьи угодья. Мне было девять, а Боб был обычно либо с похмелья, либо все еще пьяный, поэтому просил что-нибудь рассказывать, чтобы не вырубиться за рулем. Я три часа подряд болтал без умолку – пересказывал комиксы о Серебряном Серфере, романы, которые я читал, «Жизнь Бейба Рута», «Жизнь Тая Кобба», а когда кончался материал, я начинал сочинять сам.
И только много лет спустя до меня вдруг дошло: я был в ужасе. Иногда его тяжелые веки опускались, машина виляла – и мне приходилось орать: «И ТОГДА ПРИЗРАК ОТКУСИЛ РЫЦАРЮ БАШКУ И ВЫПЛЮНУЛ В ОЗЕРО!» И Боб вздрагивал, возвращался обратно