И вот поэт недоедает.
Не ест жиры и углеводы.
Потом ему надоедает,
и он уходит в переводы.
И мы уходим в переводы,
идем в киргизы и в казахи,
как под песок уходят воды,
как Дон Жуан идет в монахи.
О келья тесная монаха!
Мое постылое занятье.
Мой монастырь, тюрьма и плаха,
мое спасенье и проклятье!
Мое спасенье и проклятье,
мое проклятое спасенье,
где ежедневное распятье
и редко-редко воскресенье.
Себя, как Шейлоку, кусками.
Чужого сада садоводы.
А под песком, а под песками
бурлят подпочвенные воды.
А свечка в келье догорает.
А за окошком ночь туманна.
И только сердце замирает —
ах, донна Анна, донна Анна!
Стихотворение философско-ироничное, где иронического, впрочем, больше, чем философского
Мужчины всегда говорят о женщинах,
женщины говорят о мужчинах.
В этом есть известная узость,
отсутствие широты интересов
и недостаточная увлеченность
общественной и основной работой.
Надо серьезно заняться спортом,
ходить на лыжах, купаться в море
или участвовать, скажем, в хоре.
Мужчины и женщины идут на работу.
Они выполняют любые нагрузки.
Ходят на лыжах, купаются в море
и выступают в смешанном хоре.
Но на работе, в море и в хоре
мужчины всегда говорят о женщинах,
женщины говорят о мужчинах.
В этом есть элемент распущенности,
это, если хотите, безнравственно
и даже антипедагогично,
ибо всё это видят дети.
Так продолжаться дальше не может,
с этим надо как-то бороться.
– Надо бороться, надо бороться… —
я про себя повторял эту фразу,
целую зиму живя у моря,
где, в одиночестве пребывая
и сочиняя свои сочиненья,
я очень старался не думать о женщинах,
но – ничего у меня не вышло.
«Я видел вселенское зло…»
Я видел вселенское зло.
Я всякого видел немало.
И гнуло меня, и ломало,
и все-таки мне повезло.
Мне дружбу дарили друзья,
и женщины нежно любили.
Меня на войне не убили,
мне даже и тут повезло.
Еще повезло мне, что вот
я дожил до вашей эпохи,
где вовсе дела мои плохи
и зыбок мой завтрашний день.
И все же я счастлив, что смог,
что дожил до этого мига,
до этого мощного сдвига
тяжелых подземных пород.
Я видел начало конца,
и тут меня Бог не обидел,
я был очевидцем, я видел
начало грядущих начал.
Я дожил, мне так повезло,
я видел и знаю наверно —
история движется верно,
лишь мерки ее не про нас.
И все ж до последнего дня
во мне это чувство пребудет —
я был там, я знаю, что будет
когда-нибудь после меня.
«Это Осип Эмильич шепнул мне во сне…»
Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,
а услышалось – глас наяву.
– Я трамвайная вишенка, – он мне сказал,
– прозревая воочью иные миры, —
– я трамвайная вишенка страшной поры
– и не знаю, зачем я живу [18].
Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,
но слова эти так и остались во мне,
будто я, будто я, а не он,
будто сам я сказал о себе и о нем —
мы трамвайные вишенки страшных времен
и не знаем, зачем мы живем.
Гумилевский трамвай шел над темной рекой,
заблудившийся в красном дыму,
и Цветаева белой прозрачной рукой
вслед прощально махнула ему.
И Ахматова вдоль царскосельских колонн
проплыла, повторяя, как древний канон,
на высоком наречье своем:
– Мы трамвайные вишенки страшных времен.
– Мы не знаем, зачем мы живем.
О российская муза, наш гордый Парнас,
тень решеток тюремных издревле на вас
и на каждой нелживой строке.
А трамвайные вишенки русских стихов,
как бубенчики в поле под свист ямщиков,
посреди бесконечных российских снегов
все звенят и звенят вдалеке.
Послание юным друзьям
Я, побывавший там, где вы не бывали,
я, повидавший то, чего вы не видали,
я, уже там стоявший одной ногою,
я говорю вам – жизнь все равно прекрасна.
Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,
даже когда трудна и когда опасна,
даже когда несносна, почти ужасна —
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.
Вот оглянусь назад – далека дорога.
Вот погляжу вперед – впереди немного.
Что же там позади? Города и страны.
Женщины были – Жанны, Марии, Анны.
Дружба была и верность. Вражда и злоба.
Комья земли стучали о крышку гроба.
Старец Харон над темною той рекою
ласково так помахивал мне рукою —
дескать, иди сюда, ничего не бойся,
вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем…
Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!
Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.
Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.
Штопаный-перештопаный, мятый, битый,
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.
Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
как там ни своевольна и ни строптива —
ибо к тому же знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива…