Жизнь моя, кинематограф - Юрий Давидович Левитанский. Страница 38


О книге
небесной манны.

И вот поэт недоедает.

Не ест жиры и углеводы.

Потом ему надоедает,

и он уходит в переводы.

И мы уходим в переводы,

идем в киргизы и в казахи,

как под песок уходят воды,

как Дон Жуан идет в монахи.

О келья тесная монаха!

Мое постылое занятье.

Мой монастырь, тюрьма и плаха,

мое спасенье и проклятье!

Мое спасенье и проклятье,

мое проклятое спасенье,

где ежедневное распятье

и редко-редко воскресенье.

Себя, как Шейлоку, кусками.

Чужого сада садоводы.

А под песком, а под песками

бурлят подпочвенные воды.

А свечка в келье догорает.

А за окошком ночь туманна.

И только сердце замирает —

ах, донна Анна, донна Анна!

Стихотворение философско-ироничное, где иронического, впрочем, больше, чем философского

Мужчины всегда говорят о женщинах,

женщины говорят о мужчинах.

В этом есть известная узость,

отсутствие широты интересов

и недостаточная увлеченность

общественной и основной работой.

Надо серьезно заняться спортом,

ходить на лыжах, купаться в море

или участвовать, скажем, в хоре.

Мужчины и женщины идут на работу.

Они выполняют любые нагрузки.

Ходят на лыжах, купаются в море

и выступают в смешанном хоре.

Но на работе, в море и в хоре

мужчины всегда говорят о женщинах,

женщины говорят о мужчинах.

В этом есть элемент распущенности,

это, если хотите, безнравственно

и даже антипедагогично,

ибо всё это видят дети.

Так продолжаться дальше не может,

с этим надо как-то бороться.

– Надо бороться, надо бороться… —

я про себя повторял эту фразу,

целую зиму живя у моря,

где, в одиночестве пребывая

и сочиняя свои сочиненья,

я очень старался не думать о женщинах,

но – ничего у меня не вышло.

«Я видел вселенское зло…»

Я видел вселенское зло.

Я всякого видел немало.

И гнуло меня, и ломало,

и все-таки мне повезло.

Мне дружбу дарили друзья,

и женщины нежно любили.

Меня на войне не убили,

мне даже и тут повезло.

Еще повезло мне, что вот

я дожил до вашей эпохи,

где вовсе дела мои плохи

и зыбок мой завтрашний день.

И все же я счастлив, что смог,

что дожил до этого мига,

до этого мощного сдвига

тяжелых подземных пород.

Я видел начало конца,

и тут меня Бог не обидел,

я был очевидцем, я видел

начало грядущих начал.

Я дожил, мне так повезло,

я видел и знаю наверно —

история движется верно,

лишь мерки ее не про нас.

И все ж до последнего дня

во мне это чувство пребудет —

я был там, я знаю, что будет

когда-нибудь после меня.

«Это Осип Эмильич шепнул мне во сне…»

Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,

а услышалось – глас наяву.

– Я трамвайная вишенка, – он мне сказал,

– прозревая воочью иные миры, —

– я трамвайная вишенка страшной поры

– и не знаю, зачем я живу [18].

Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,

но слова эти так и остались во мне,

будто я, будто я, а не он,

будто сам я сказал о себе и о нем —

мы трамвайные вишенки страшных времен

и не знаем, зачем мы живем.

Гумилевский трамвай шел над темной рекой,

заблудившийся в красном дыму,

и Цветаева белой прозрачной рукой

вслед прощально махнула ему.

И Ахматова вдоль царскосельских колонн

проплыла, повторяя, как древний канон,

на высоком наречье своем:

– Мы трамвайные вишенки страшных времен.

– Мы не знаем, зачем мы живем.

О российская муза, наш гордый Парнас,

тень решеток тюремных издревле на вас

и на каждой нелживой строке.

А трамвайные вишенки русских стихов,

как бубенчики в поле под свист ямщиков,

посреди бесконечных российских снегов

все звенят и звенят вдалеке.

Послание юным друзьям

Я, побывавший там, где вы не бывали,

я, повидавший то, чего вы не видали,

я, уже там стоявший одной ногою,

я говорю вам – жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,

даже когда трудна и когда опасна,

даже когда несносна, почти ужасна —

жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Вот оглянусь назад – далека дорога.

Вот погляжу вперед – впереди немного.

Что же там позади? Города и страны.

Женщины были – Жанны, Марии, Анны.

Дружба была и верность. Вражда и злоба.

Комья земли стучали о крышку гроба.

Старец Харон над темною той рекою

ласково так помахивал мне рукою —

дескать, иди сюда, ничего не бойся,

вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем…

Как я цеплялся жадно за каждый кустик!

Как я ногтями в землю впивался эту!

Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!

Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!

Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.

Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.

Штопаный-перештопаный, мятый, битый,

жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.

Да, говорю, прекрасна и бесподобна,

как там ни своевольна и ни строптива —

ибо к тому же знаю весьма подробно,

что собой представляет альтернатива…

Перейти на страницу: