И вместе с ней мы оба. Вейл заваливается на бок, его ладонь на моей щеке тянет меня за собой. Мы глухо падаем на землю, следом раздается лязг металла о камень — корона укатывается куда-то в сторону.
Накатывает волна дурноты. Цвета расплываются. Свет дробится. Все плывет за слезами: то, как Вейл дергается, бьется в судорогах и задыхается.
И все же он тянется ко мне. Это движение тонет в наступающей со всех сторон темноте. Но я чувствую это… Ощущаю мокрую, скользкую ладонь Вейла на моем лице, где большим пальцем он проводит по щеке, прежде чем выдавливает:
— Мне…жаль…

Глава четырнадцатая
Элара

С глазами Дарон справлялся лучше всех.
Так было всегда, его пальцы действовали уверенно, даже когда гниль уже разъедала ногти. Он подсовывал ложечки под веки с такой осторожностью, которая почти походила на любовь. Он был тверже матери. Нежнее меня.
И все же я стараюсь изо всех сил, просовывая металл под его бледные веки. Он лежит на погребальных носилках, а я готовлю его к захоронению. Тело накрыто плотным и простым стеганым одеялом, оно скрывает трупные пятна, которые расползлись куда дальше, чем я готова признать.
Мы укрыли его бережно.
Мы обмыли его так тщательно, как только смогли.
Справа доносятся надрывные, неуправляемые рыдания матери. От такого горя люди обычно отводят глаза, потому что с ним ничего нельзя поделать.
— О-о… сын мой, — причитает она, слова застревают в горле. — О, святые, мой мальчик.
Мои руки дрожат еще сильнее. Сильный тремор начинается в запястьях, спускается к костяшкам и лишает кончики пальцев чувствительности. Я быстро надавливаю на ложку.
Когда ровные и неподвижные веки замирают, я в последний раз взъерошиваю его каштановые кудри. Кожа на голове холодная. Этот холод не отдает тепла, сколько бы ты его ни касался.
Затем я смотрю на двух стражников и киваю.
Они двигаются со смиренным почтением, подхватывают носилки, поднимая Дарона так, словно он все еще хрупок, словно он еще достаточно жив, чтобы чувствовать боль. Люди наблюдают, снова собравшись полукругом — мрачное отражение того Бдения, что мы держали всего несколько недель назад.
Те же лица. То же кладбище.
Другая агония.
Ноги дрожат. Не от холода, а от слабости. В напоминание, почему я решила не опускать его в яму сама: сейчас я не доверяю своему телу. И я не простила бы себя, если бы его уронила. Не после того, как вчера потеряла сознание в оранжерее, и ни я, ни матушка не успели оказаться рядом с ним раньше Смерти.
В горле стоит ком, дыхание становится прерывистым. Из-за меня он умер в одиночестве.
Когда мужчины заносят Дарона над разверзнутой землей, мама заходится в еще более горьком плаче.
— Это неправильно, — вопит она, раскачиваясь из стороны в сторону, и зеленая шаль на ее плечах хлопает в такт движениям. — Мать… хоронит свое дитя. Это против природы. Это против Бога! Мой сын… О боги, мой сын!
Ремни шипят, когда Дарон опускается вниз. Звук слишком знакомый: веревка скользит по дереву, трение шепчет в воздухе.
Его тело уходит вглубь.
Крик матери превращается в придушенный животный звук, и она бросается вперед, словно хочет последовать за ним в яму. Мисс Хэмпшир мягко, но решительно хватает ее за плечи, не давая упасть в могилу вслед за сыном.
— Его больше нет, — шепчет мисс Хэмпшир. Ее обычная сдержанность нарушена единственной слезой, катящейся по щеке. — Не держитесь за него. Это только удерживает его душу.
Последнее слово вонзается как кинжал, но оно не просто колет. Оно потрошит, вгрызаясь в нутро и разрывая его вверх. Воздух в легких кончается, и все силы вымываются из тела.
Я заберу твою душу и утащу ее в самую глубокую, самую темную бездну, — шепот Вейла обволакивает меня.
Следующий вдох дается с трудом, когда я перевожу взгляд с могилы на заросли. Вейл стоит в стороне от похоронной процессии, на опушке леса у узловатых корней дерева. Он часть этого пейзажа и в то же время совершенно чужд ему. Незваный гость, наблюдающий издалека. Он здесь, но не смеет подойти ближе.
Туман выползает из кустов и окутывает его, делая длинное черное пальто почти серым. Он стоит напряженно, неподвижно, уставившись на могилу. Он так идеально сливается с унылым окружением, что стоит моргнуть, и он исчезнет.
Я жду гнева. Жду привычного, очищающего пожара ярости, который сжег бы все остальное. Чтобы я могла ненавидеть его. Презирать.
Но почему-то не получается.
Может, в груди слишком тесно. Все забито отчаянным горем, удушающим стыдом и виной такой тяжелой, что она грозит переломать ребра. Может, для ненависти просто не осталось места. Для презрения нет сил.
Я просто стою с покорным спокойствием, с надломленным смирением. Напряжение, которое гнало меня вперед неделями — цель спасти младшего брата, — покинуло тело. Я нага в своем поражении.
Как я вообще могла подумать, что смогу победить Смерть? После всего этого, как я вообще могла бы его полюбить?
Вейл поднимает глаза.
Наши взгляды встречаются через влажное пространство кладбища. Расстояние приличное — десятки ярдов11 тумана и надгробий между нами, но я вижу его с мучительной ясностью. Вижу тени под глазами, застывшую линию плеч, губы, сжатые в тонкую бледную нить.
Или, может, это лишь то, что я хочу видеть.
Может, мне нужно видеть, что эта утрата вырвала кусок и из него тоже, просто чтобы раздуть тот одинокий, усталый уголек в моей груди, заставить его снова слабо светиться. Туман будто потакает моей глупости, размывая его очертания, пока он не становится меньше похож на бога и больше на стоящего в одиночестве на холоде человека. Добровольного изгнанника.
Почему он не разрушил проклятие?
Он сказал, что не может. Прорычал мне это в оранжерее, и голос его сорвался от муки. Но как это возможно? Ведь он его создал. И даже если он не может его разрушить, зачем тогда бороться с моими попытками с таким упорством, что в итоге я лишилась того, кто был мне дороже всех?
Это замешательство рождает искру тепла.
Еще не гнев.
Вызов.
Я вскидываю подбородок. Резкое, осознанное движение, прорезающее вялость горя. Я добиваюсь того, чтобы он это увидел. Чтобы он почувствовал тяжесть моего взгляда, прожигающего туман.
Я ненавижу тебя.
Тогда он шевелится. Подбородок опускается к груди — жест почти глубокой покорности, — и его взгляд соскальзывает с моего. Он снова смотрит на могилу. На первую лопату земли, рассыпающуюся над моим братом.
Рыдания матери взлетают новой волной. Она вскрикивает, и этот высокий, пронзительный вопль обрывает напряжение. Колени ее окончательно подкашиваются, и мисс Хэмпшир, пошатнувшись, едва успевает подхватить ее прежде, чем та упадет в грязь.
— Я подвела его, — причитает она, голос дробится на части. — Святые, я подвела своего мальчика. Я… я пришла слишком поздно. Я была… я уходила на прогулку. Искать травы. К тому времени, как я пришла… моего мальчика уже не стало.
Мисс Хэмпшир всхлипывает.
— Тише, тише…
— Нет, мама… — Все мое тело дрожит. Каждая мышца на руке бьется в конвульсии, когда я подхватываю ее под руку, помогая устоять, хотя сама хочу лишь одного — рухнуть в грязь. — Это я его подвела.
Мы смотрим, как исчезает яма, лопата за лопатой. С каждым броском тяжелой земли причитания матери затихают, превращаясь в мелкие икающие всхлипы. Вот и все, ямы больше нет. На месте, где был мой брат, возвышается холм свежей мокрой земли.
Грязь довершает то, что начала гниль.
Воздух снова захлестывает густая и неуютная тишина. Министры. Жрецы. Служанки. Одна за другой темные фигуры скорбящих отделяются от полукруга, бормочут соболезнования и уходят прочь, скрываясь в сером утре. Мы остаемся наедине с могилой.