Она вышла, а я осталась сидеть, глядя на рисунок. «И вы, кажется, тоже». Даже медсестра это видит. Все видят. А я пытаюсь притворяться, что ничего не происходит. Что он — просто пациент. Что ромашки — просто цветы. Что рисунок — просто благодарность.
Но это не так. И я это знала.
Я взяла телефон. Посмотрела на экран. Можно было позвонить маме, сказать ей, что происходит, попросить совета. Но мама сказала бы: «Будь осторожна, дочка. Ты врач, а он пациент. Это нехорошо может закончиться». И она была бы права. С профессиональной точки зрения — права. С этической — права. Со всех сторон права.
Но чувства не спрашивают, что правильно.
Я отложила телефон. Взяла рисунок, положила в ящик стола, под стопку карт. Спрятала. Чтобы не видеть. Чтобы не думать. Чтобы работать.
Я работала весь день. Как никогда много. Проверила всех пациентов, скорректировала назначения, провела консилиум по тяжелому больному из реанимации, заполнила отчеты, которые откладывала неделю. Я работала, чтобы не думать. Не думать о том, что он ждет. Не думать о том, что через шесть часов, через пять, через четыре, я должна буду принять решение. Идти или не идти.
В два часа дня я зашла в столовую. Взяла чай и бутерброд, села за столик у окна. Есть не хотелось. Я смотрела на серое небо, на мокрый асфальт, на людей, которые шли по своим делам, и думала.
Что я делаю? Кто я? Врач, который нарушает этику? Женщина, которая позволяет себе чувствовать? Или просто человек, который устал быть одной?
Я вспомнила свою жизнь до него. Работа, дом, работа. Иногда — звонки маме. Иногда — встречи с подругами, которые становились все реже, потому что им было неинтересно с женщиной, которая говорит только о давлении и пульсе. Я была хорошим врачом. Я была плохой женщиной. Я забыла, каково это — ждать. Надеяться. Мечтать.
А теперь я ждала. Каждую секунду смотрела на часы и считала, сколько осталось. Пять часов. Четыре. Три.
Я не знала, пойду ли. Я не знала, что скажу, если пойду. Я не знала, что будет после. Но я знала одно: он ждет. Он стоит у больничного крыльца, смотрит на часы и ждет. А я сижу здесь, боюсь, сомневаюсь, прячу рисунок в ящик стола, потому что не знаю, что правильно.
В четыре часа я пошла в ординаторскую. Достала рисунок, положила перед собой. Смотрела на него долго, как в первый раз. На мои распущенные волосы, на босые ноги, на цветущие ветки, которые растут из моих рук. Он видел меня такой. Не врачом в халате, не заведующей отделением, не Натальей Сергеевной. А просто женщиной. Женщиной, которая может быть счастливой.
Я взяла ручку, перевернула рисунок, посмотрела на номер телефона. Семь вечера. Больничное крыльцо.
Я не знала, пойду ли. Но я знала, что должна.
В пять часов я закончила работу. Сдала смену дежурному врачу, разобрала бумаги. В шесть я переоделась в раздевалке. Сняла халат, надела пальто, поправила волосы. В зеркале отражалась женщина с бледным лицом и горящими глазами. Я не накрасилась — не умела, не привыкла. Но я расчесала волосы и не стала собирать их в хвост. Пусть будут распущены. Как на рисунке.
В кармане пальто лежал рисунок. Я взяла его с собой. Не знала зачем. Просто чувствовала, что он должен быть со мной.
В шесть тридцать я вышла из отделения. Прошла по коридору, мимо поста медсестер. Настя сидела за столом, заполняла журналы. Увидела меня и улыбнулась.
— Наталья Сергеевна, вы сегодня красивая, — сказала она. — Волосы распустили. Я вас такой никогда не видела.
— Спасибо, Настя, — сказала я. — До завтра.
— До завтра, — ответила она. И добавила тихо: — Удачи вам.
Я вышла на улицу. Было холодно, ветрено, но солнце садилось, и небо на западе окрасилось в розовый и золотой. Мартовский закат — обманчивый, холодный, но красивый.
Больничное крыльцо было пусто. Я стояла на верхней ступеньке, смотрела на парковку, на дорогу, на людей, которые проходили мимо. Его не было.
Я посмотрела на часы. Без пятнадцати семь.
Я ждала. Стояла на ветру, куталась в пальто, смотрела на дорогу. В голове крутились мысли. Что, если он не придет? Что, если это была шутка? Что, если он передумал? Что, если я зря?
Без десяти семь. Без пяти. Семь.
Я стояла и смотрела на пустое крыльцо. Никого.
Я опустила глаза, достала из кармана рисунок. Посмотрела на него. На свои распущенные волосы, на цветущие ветки, на поле за окном. И улыбнулась. Горько, наверное. Потому что в глазах защипало, и я поняла, что сейчас, кажется, заплачу.
— Наталья Сергеевна.
Я подняла голову.
Он стоял внизу, на ступеньке. В темно-синем свитере, с сумкой через плечо. Смотрел на меня и улыбался. Не той улыбкой, которую я видела в палате — спокойной, тихой. А другой. Светлой, радостной, мальчишеской.
— Вы пришли, — сказал он.
— Вы опоздали, — сказала я.
— Извините, — он поднялся на ступеньку, остановился напротив. — Я хотел купить цветы. Но все магазины уже закрыты. А те, что работают, продают только розы. А розы — это не ваше.
— А что мое? — спросила я.
— Ромашки, — сказал он. — Но ромашки я могу подарить вам только летом. Когда они вырастут. На поле. Если вы согласитесь пойти со мной.
Я смотрела на него. На его серые глаза, в которых отражался закат. На его руки, сжимающие лямку сумки. На его улыбку, которая делала его лицо светлым и молодым.
— Вы рисуете меня цветущей веткой, — сказала я. — А я даже не знаю, как это — цвести.
— Научитесь, — сказал он. — У нас будет время.
— У нас? — спросила я. — Откуда вы знаете, что у нас будет время?
— Я не знаю, — ответил он. — Но я хочу попробовать. Если вы тоже.
Я молчала. Ветер трепал мои распущенные волосы, бросал их на лицо, и я не убирала их, потому что не могла оторвать от него взгляд. Он стоял передо мной — мужчина, который пришел сюда, к больнице, где его лечили, чтобы ждать женщину, которая была его врачом. Мужчина, который нарисовал меня цветущей, хотя сам только учился жить заново. Мужчина, который сказал: «Я хочу жить по-настоящему».
— Михаил, — сказала я. В первый раз — не Михаил Владимирович, а просто Михаил. Имя, которое я произносила про себя сотни раз, но никогда вслух. — Я боюсь.
— Чего? — спросил он.
— Всего. Этики. Мнения коллег. Того, что это неправильно. Того, что