Баянчур поднял чашу и выпил всё до дна. Глоток был горячим, солёным, густым. Потом медленно надел меховую накидку отца, застегнул каганский пояс и вышел в ночь — туда, где его ждали тысячи глаз. Он шёл сквозь толпу — не торопясь, прямо, с тяжёлым шагом. Ветер трепал волосы. По правую руку шла жена — тихо, как тень. За спиной развевалось знамя рода, украшенное волчьей мордой и шерстяным узлом. Обойдя стан, он прошёл к новому шатру, возведённому для погребального угощения. Тот стоял на свежих шестах, обтянутых белой шерстью и лентами с знаками девяти родов. У входа — чаши с кумысом, копчёное мясо, жареные лепёшки с ячменём. Внутри стоял тяжёлый дым — пахло горячим молоком и печёным зерном.
Никто не пел. Это был не пир, а обряд завершения — последний глоток за ушедшего кагана и первый — за нового.
Баянчур сидел во главе, в одежде, что носили лишь вожди: шапка с серебряной тесьмой, плащ кагана на буром меху, на груди — нефритовый знак рода. Он молчал, слушал речи о клятвах, о степи и о том, что Небо милостиво. Отвечал коротко, чужим голосом — ровным и жёстким, чтобы никто не услышал, как горе теснит грудь. Его взгляд всё чаще останавливался на Ли Юн.
Она сидела справа — в платье из тёмного шёлка, подбитом мягкой овчиной. Волосы убраны под шёлковый тапан — мягкий чепец, в котором уйгурские жёны правителей прятали косы, чтобы никто лишний не видел волос женщины кагана. Лицо Ли Юн было спокойным, как лёд весенней воды. Но Баянчур видел, как порой черты любимой дрожат, как слёзы подступают к ресницам, и она смаргивает их быстро, будто боится выдать себя перед чужими. Только пальцы то и дело сильнее стискивали тонкую чашу. Ему хотелось прижать её к груди, дать ей выплакаться в плечо, обхватить ладонями холодное лицо и стереть дорожки слёз губами — разделить с ней тяжесть утраты. Но сейчас он был каганом. И потому — ждал.
Пир подходил к концу. Чаши пустели медленно, а слова текли всё тише. Ли Юн отставила свою чашу, едва пригубив. Вино пахло горькими травами, и запах был слишком пряным и резким.
Когда Токтак-бей поднялся и заговорил о верности и о том, что степь теперь одна, а новый каган мудр, как и его отец, Ли Юн едва заметно поморщилась: уж слишком напыщенными звучали эти слова рядом со сдержанными, но живыми речами воинов.
Но вот его голос гулко разнёсся под сводами шатра:
— Пусть новый каган будет мудр и тверд духом, пусть род его будет длинен, как кочевой путь, а сыновья станут крепкими, как степные волки, — сказал он, глядя не на Баянчура, а прямо на Ли Юн.
Он чуть склонил голову. Слишком вежливо — так, что эта вежливость колола хуже любого ятагана.
— А ты, хатун, испей до дна. Пусть во чреве твоём живёт будущее рода. Так велит старый обычай. Или ты, может, ты гнушаешься нашими обычаями?
Отказаться — значило унизить мужа перед всеми.
— Выпей, не оставь и капли. За кагана. И за сыновей, которых мы все ждём.
Одновременно со всеми Ли Юн пригубила чашу, стараясь выпить горький, плохо сваренный напиток залпом. Не в её привычках было жаловаться вслух, но про себя она уже решила: завтра непременно велит поговорить с теми, кто готовил.
Горечь, что пряталась под пряным привкусом, ударила под язык быстро и едко. Ли Юн медленно отвела чашу от лица, чувствуя, как что-то жжёт внутри. С тихим звоном она отбросила чашу в сторону — та упала, расплескав остатки и разбившись о низкий деревянный поднос.
— Вот как? — холодно протянул Токтак-бей, криво улыбнувшись. — Гляди-ка, каган… Твоей хатун не по нраву наш обряд?
Он склонил голову, будто сочувствуя, но в глазах была насмешка.
Ли Юн не отвечала. Она лишь успела встретиться взглядом с Баянчуром — и в этом взгляде был страх.
Она качнулась и начала заваливаться назад.
— Ли Юн! — выдохнул Баянчур, подхватывая жену обеими руками и прижимая к себе так резко, что посуда разлетелась в стороны. — Что с тобой⁈
Её горло судорожно дёрнулось, будто она пыталась сглотнуть жгучую горечь. Губы побелели. Пальцы вцепились в край его плаща, цепко, как будто она тонула. Ли Юн подняла глаза — мутные, полные слёз и ужаса, — и губы дрогнули.
— В тёплой воде… соль… кислая ягода… уголь… — прохрипела она по-уйгурски, так тихо, что он подался ближе, пытаясь уловить слова.
Пальцы жены соскользнули. Её веки дрогнули и закрылись. Внутри у него что-то оборвалось. В ушах гул — тяжёлый, глухой, как удар барабана перед боем.
Таскиль уже рвался к ним сквозь ряды гостей. Кто-то звал шаманов. Шум поднялся под шатром, что походил на потревоженный улей.
Баянчур сбросил с плеча плащ, укутал им жену и поднял её на руки. Под рёбрами ворочался зверь — ещё миг, и он сорвётся с цепи, порвав глотки тем, кто посмел тронуть его жену. Им не жить — никому.
— Таскиль, за мной в шатёр! — вскинув голову, рявкнул он голосом, от которого вздрогнули все присутствующие. — Шаманов — ко мне! Целителей — всех!
Он уже шагал к выходу, крепко прижимая её к груди.
— Хурил-Таш! Туглук! — кинул он военачальникам, не оборачиваясь. — Оцепить стан! Кто готовил еду — под стражу!
Глаза его метнулись на Толуна — тот уже кивал, но каган всё же приказал вслух:
— Толун! Стан на тебе — до моего слова. Никого не выпускать! Кто выйдет без дозволения — голову с плеч!
Под встревоженные взгляды собравшихся он поспешил к их шатру, прижимая к груди обмякшее тело жены. На ходу лихорадочно пытался ухватить в памяти слова Ли Юн — но, как назло, они ускользали от него, как и она сама.
Глава 29
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Весна 746 года.
Где это видано — оставлять воеводу главным, когда шатёр полон седобородых мудрых старейшин, клановых вождей⁈ Но никто не осмелился возразить. Даже Токтак-бей промолчал, поджав губы.
Весть о том, что жене кагана стало плохо, разнеслась по ставке, как степной пожар по сухой прошлогодней траве. Ещё не стихли голоса у входа, а внутри шатра Баянчура Ашлик уже нагибалась над очагом, разогревая воду и подбрасывая в медный котёл стебли пахучего горького змеевика и жменьку сушёной дикой смородины.
Шаман Иркеш-Тамга — древний, сухой, в меховой шапке с подвешенным на затылке клыком медведя — склонился над ложем, куда Баянчур только что опустил Ли Юн. Она не стонала — дыхание шло короткими хрипами, губы отливали синим. Щёки были белее зимнего снега.
— Быстрее, — хрипло бросил новоиспеченный каган, откидывая мехи и присаживаясь рядом. — Она… она сказала мне… Вода, ягода… ещё что-то…
— Рвотное, — откликнулась старшая дочь Ашлик, стоявшая чуть поодаль. Она робко шагнула вперёд, пригладила тёмную косу. — Она давала этот отвар моему сыну три недели назад, когда он с мальчишками раскопал под снегом орехи и съел их на спор… Она рассказала мне состав. Тёплая вода, щепотка соли, красная ягода барбариса и чуть-чуть мёда в горячий отвар. Ещё уголь — чтоб связать отраву в животе. И корень полыни — горечью вывернет всё наружу.
Баянчур бросил коротко:
— Давай. Живо.
Пока Ашлик с дочерью готовили отвар, Шаман Иркеш-Тамга поднёс к лицу Ли Юн тутун, курильный сосуд, с тёплым дымом — в отдушку капал смолой арчи и крошил сухую полынь. Морщинистые пальцы бережно раздвинули ей губы, проверили горло, коснулись налёта на языке. Затем он опустил ладонь на грудь Ли Юн — чувствуя тяжёлый, рваный стук её сердца.
— Готово, каган. — Ашлик протянула мутноватый отвар Баянчуру и поставила у головы Ли Юн старую пузатую миску с насечками по краю. Обычно в ней держат корм для собак или лошадей, а теперь и для рвоты сгодится.
Баянчур придерживал Ли Юн под спину, когда её начало выворачивать. Ашлик тихо шептала что-то себе под нос, протирая лоб хатун мокрой льняной тряпицей. Баянчур снова и снова вливал отвар через посиневшие губы, а Ли Юн нещадно рвало, пока Ашлик не сказала прекратить после того как в миске показалась кровь — тогда он остановился и глухо выдохнул, уложив жену на подстилку. Шаман склонился, всматриваясь в жидкость, что выходила из Ли Юн.