Тетради из полевой сумки - Вячеслав Ковалевский. Страница 138


О книге
возьмите нынешнее лето: немцы вклинились на Курской дуге только на тридцать пять километров. Только! Чувствуете, какая железная закономерность!

И далее: в сорок первом году наступление Гитлера длилось пять месяцев, в сорок втором году — три месяца, а в сорок третьем году — только десять дней. Пять месяцев, три месяца, а этим летом — только десять дней. Вот эта железная философия войны и приведет нас с вами к победе.

У фашистов в начале войны было во всем решающее преимущество: больше, чем у нас, танков, больше артиллерии, больше самолетов. Но у нас была самая совершенная идея — торжество справедливой жизни на земле. Вот за что я люблю вас, политработники: ваше оружие — самая передовая идея в мире.

В этом месте, почувствовав, что перескочил через какую-то мысль, Поростаев задумался на минуту, а потом, туго проведя ладонью по темени, продолжал:

— Все дело в том, что неизмеримо выросло материально-техническое оснащение Красной Армии. Неизмеримо! Вы помните, что делалось в начале войны? Два автомата на целую роту. А теперь у нас есть роты сплошь из автоматчиков. Выросла подвижность войск на главных направлениях, сильнее стала огневая мощь из-за массового насыщения пехоты автоматами и артиллерией. Танков и авиации у нас теперь хватает, они поражают врага на большую глубину и в большинстве случаев решают исход боя. Что ни возьмите — во всем новинки: новая противотанковая граната, новый станковый пулемет — лучше «максима», новая противотанковая пушка пятидесятисемимиллиметровая, я уже не говорю об авиации...

Битой оказалась и стратегия врага, — это метафизики, а не стратеги. Они действуют по одному и тому же шаблону: двусторонний оперативный охват. Их замысел нетрудно угадать: даже в авантюрах они не идут дальше шаблона: вытягиваются в нитку, скапливаются в одной точке, чтобы ошеломить ударом на главном направлении, а в решающий момент генерального сражения остаются без резервов. Наша военная наука переплюнула гитлеровских ученых генералов.

Поростаев задумался, не отводя взгляда от карты.

Я был глубоко благодарен ему. Ведь это же он специально для меня читает академическую лекцию. Убежден, что он делает это сознательно. Он «воспитывает» меня как историка, боится, как бы я не оплошал и не исказил историю Ударной. «Генерал-солдат» хочет, чтобы я мыслил шире, объемнее.

— Сейчас,— продолжал он,— все решает огромная концентрация материально-технических средств: действуют не разрозненные группы танков, а целые танковые армии, самоходки, бронетранспортеры... не эпизодическая артиллерийская подготовка, а огромные массы орудий, которые стянуты в кулак и шаг за шагом неотступно сопровождают пехоту, пробиваются вместе с ней. Одним словом, вся та техника, которую в наших лесах и болотах применить было невозможно. Но скоро, очень скоро и мы с вами вырвемся вперед!

Поростаев ткнул пальцем в реку Великую. Один флажок, отмечающий линию фронта, упал на пол вместе с булавкой. Поростаев быстро, обогнав меня, нагнулся, поднял и воткнул его на прежнее место. Добродушно усмехнувшись, он сказал, оборачиваясь ко мне:

— Извините, увлекся, вообразил, что делаю доклад. Давайте-ка лучше поужинаем. Хотите помыть руки?

Меня часто мучило сознание своего бессилия, неумение взять полной мерой — с выгодой для истории армии и для моего писательского дела — все, что дает мне мое исключительное положение. Я подбираю лишь то, что подкидывает мне случай и не организую материала, стесняюсь надоедать вопросами командарму и Тележникову.

После беседы с Поростаевым чувство горечи от своей беспомощности у меня немного смягчилось. С легким сердцем вставил я ногу в стремя и опустился в чуть скрипнувшее подо мной седло. Конь сам, без всякого понукания, перешел на крупную рысь.

Теперь мне легче будет уезжать в Москву, залечивать то, что осталось от контузии.

Москва. Около двух месяцев провел в госпитале в Марьиной роще (Трифоновская улица, 9/1), месяц — в Доме творчества в Переделкине.

Навязчивое ощущение, что я все еще не вернулся в Москву, что это не я вернулся в Москву. Страшная усталость, что-то безвозвратно во мне изменилось.

Трудно было в госпитале. Это, конечно, не отдых — лежать в общей палате на четырнадцать человек, а не меньшая нагрузка, чем на фронте. Там хоть можно было уйти в природу и во время переходов от редакции к передовой оставаться один на один с лесом, с полем, с небом и тишиной.

В госпитале суматоха, шум, радио. «Пикирования» — самовольные отлучки раненых. Чтобы замаскировать свое отсутствие, они клали вместо себя на кровать бюсты Фрунзе и Ворошилова. Однажды дежурившая ночью пожилая медсестра ужасно перепугалась: откинула одеяло на одной из коек, а там —черная голова, бюст. Чтобы не возвращать каптенармусу выходное обмундирование и назавтра снова «спикировать», его прятали за портретами Сталина и Молотова.

Вязкая, липкая, неумолкающая трескотня на сексуальные темы. Бессмысленное, варварское презрение к женщине. Выздоравливающие легко находили на улице то, что искали, делали из этого обобщающий вывод о всеобщей развращенности женщин и девушек, об их доступности. Скотская слепота. Конечно, война развратила многих. Но обо всем этом надо говорить другими словами, прежде всего подчеркивая тяжкий труд женщин, работающих на победу.

Драка больных офицеров и всякого рода выходки. Я не сразу догадался, что из-за контузии попал в отделение с невропатологическим акцентом, где среди раненых попадаются бедняги, чье заболевание граничит с нарушением психики.

Отдыхать уходил на ликвидированное кладбище, на одну треть оно засажено картошкой, но еще сохранилось много старых могил.

Даже радостные салюты по вечерам (их было очень много в те месяцы) сопровождались тяжелыми переживаниями. Зенитная батарея стояла на бывшем Лазаревском кладбище, метрах в ста пятидесяти от госпиталя. Когда в утренних газетах объявлялось о предстоящем салюте, многие контуженые ожидали его со страхом. Некоторые прятали головы под тюфяки, а с одним беднягою каждый раз начинался тяжелый эпилептический припадок.

Особенно жутко было у нас в госпитале в день четырех салютов: в восемь часов вечера — салют по случаю взятия Белостока, в девять — Станиславова, в десять часов — Львова, наконец в одиннадцать тридцать — Шавли. Четыре салюта!

Так радость у этих больных мешалась с болью.

Вечер был пасмурный, но именно оттого, что над Москвой так низко нависли облака, эффект получился необычайный,— гораздо грандиознее, чем салют в чистое небо.

Я стоял на подоконнике — все было великолепно видно в этот пасмурный вечер. Ракеты, уходящие за облака. Свечение облаков изнутри от вошедших в их толщу ракет. Свет как через молочное матовое стекло. Красные и зеленые облака. Еще и еще раз ракеты, уходящие в облака и, не успев догореть, выпадающие обратно, и это самое замечательное,

Перейти на страницу: