Все смеялись. Этот анекдот весь батальон обошел. Я всегда в тяжелые минуты им анекдоты рассказывал.
Сначала я ничего не понимал, потому и ничего не боялся, а когда понял, то тут уж надо было марку героя выдерживать до конца. Потому что, если бы я, майор, пригибался, тогда они все и вовсе раком ползали бы. Я всегда им говорил, что если приходится погибать, то надо умирать, как человек.
Первая моя война была с санитарами. Я следил, чтобы раненых вовремя выносили. Я иду, вижу около копны воло-
куши. Я говорю связному: «Эй, здесь где-нибудь в копне санитары». Начинаю звать: «Санитары! Санитары!» Никто не отзывается. Тогда я говорю связному: «Надо прострочить копну из автомата. Неизвестно, кто в ней сидит,— может быть, какой-нибудь сукин сын, может быть, враг». А сам связному на верхушку копны показываю. Связной выпустил очередь по верхушке. Сейчас же из-под копны санитар выскочил. Я со всего размаха дал ему по уху. Так дал, что не он, а я закачался. У меня два дня после этого рука болела. «Что,— спрашиваю,— по-честному воевать будем?» — «Будем, товарищ майор».— «Ну, смотри! Теперь давай помиримся». Я пожал ему руку. «Смотри, говорю, никому не скажу, что сидел под копной, только теперь давай воевать по-честному!»
Левитас высмеивает и клеймит всякого рода «митинги накоротке» перед боем и бесконечные собрания, когда иной боец думает, что вот через пять минут он, может быть, погибнет, а к нему «лезут с агитацией».
Один литсотрудник спросил Левитаса:
— Но ведь вы какие-нибудь лозунги выкрикивали?
— Какой там черт лозунги! Мне парторг предложил: «Давай крикнем: «За Родину, за Сталина — ур-ра!» Я его послал к чертовой матери: «Ведь нас же перебьют как цыплят! Ведь нас же двадцать два человека, ведь немцы по крику поймут, что нас мало».
— Как же вы в атаку шли?
— Как шли? А так шел, что я сам не мог понять, как я в немецкой траншее очутился. Я бежал как сумасшедший. Никогда в жизни я так не бегал. Навстречу снег мокрый. Бегу, а сам эти очки протираю. Сам не мог понять, как я в траншее очутился. Вскочил, а сам думаю: «Мама, выними меня отсюда!» Мы моментально захватили траншею.
Литсотрудник снова начал приставать к Левитасу:
— Ну неужели вы ничего не говорили, никакой политработы, какое-нибудь большевистское слово?
— Конечно, говорил. Я им так сказал: «Ни шагу назад! Конечно, кто-нибудь из нас погибнет, но погибнут не все. У нас только один выход: погибнуть, как честные люди. Так давайте же ни шагу назад!»
Все эти разговоры о храбрости — все это ерунда. Я иду, а у меня в груди скребет. Но вида не подаю, иду вот так,— Левитас выпячивает грудь.— Иду, посвистываю, а у меня вот тут свистит,— показывает на сердце.— А в голове — жена, дочь. Ну, думаю, прощай, Полина Борисовна! За какую-нибудь секунду вся твоя сорокалетняя жизнь промелькнет. Не изобрели еще такого кино, чтобы так быстро все перед тобою прошло.
В другой раз мы четверо весь участок держали. Да если бы немцы знали, сколько нас, они бы из нас компот сделали. Я предложил товарищам: давайте после себя память оставим, напишем протокол партийного собрания. И написали! Написали, что такого-то и такого-то, находясь там-то, постановили стоять насмерть!
Вот вы, товарищи, спрашивали о политработе. Я вам расскажу о немой политработе. Звонит ко мне командир роты среди ночи: «Левитас, зайди ко мне!» — «А что у тебя там такое?» — «Да ничего, все в порядке, зайди!»
Ну, думаю, этот напрасно звать не будет. А вы должны понять, что это значит «зайди ко мне». Ведь он же в траншее — впереди него дальше, кроме немцев, никого нету.
Холодно. Грязь. Ничего не видно. Немец строчит в нашу сторону трассирующими из пулеметов. Ползу, добираюсь к нему в траншею. «Ну, что у тебя?» — «Да ничего, вот сижу». И я его понимаю... Сидит один среди своих бойцов. В постоянном напряжении: мрак, холодно, мокро и каждую минуту могут немцы в траншею ворваться.
Я сажусь рядом с ним в траншее. Я все понимаю. Я не удивляюсь. Делаю вид, что так и надо. Не спрашиваю: «Зачем меня звал?» Я сижу, прижавшись к нему, час или полтора. Он что-нибудь спросит, я отвечу. Или ничего не спросит. Я посидел с ним, и ему легче. Вот это я называю «немой политработой».
Я плохо вижу, я слепой, но старался это скрывать от начальства. Меня всюду водил ординарец. Замечательный парень. Я звал его «Галилей». Его фамилия была Макавеев, но я почему-то долго не мог ее запомнить и звал Галилеем. Я совершенно не ориентируюсь,— если бы не Галилей, я давно бы к немцам попал. Он меня буквально за руку водил. Замечательный парень. Подойдет и скажет: «Товарищ майор, садитесь!» Я сяду на снег, а он из кармана сухие портянки достает. Где он только ухитрялся их сушить? Всегда у него были про запас сухие портянки.
Галилей все просил меня, чтобы отпустил его снайперить. Достал я ему снайперскую винтовку. Он вылез вперед охо-
18 В. Ковалевский титься на немцев. Самойлов пошел посмотреть, где он, подполз к нему и говорит; «Что же ты, сукин сын, на самом видном месте стреляешь? Ведь убьют тебя!» В это самое время мина трах! И прямым попаданием Самойлову голову оторвало, а Галилея ранило в обе ноги. Я положил его на волокушу и сам потащил. В это время — артналет. Как я только дотащил его — кругом воронки? Когда я притащил его в санчасть, то меня надо было лечить, а не его — так я был хорош. У меня оба валенка были полны крови; когда их сняли и опрокинули, то из них кровь зажурчала, как вода.
545
Рассказывал еще нам Левитас и о том, как он чуть было не попал к немцам вместе с двумя пушками из-за неумения ориентироваться. Спасло только то, что немцы пустили осветительную ракету, и Левитас понял, что ведет людей в обратную сторону. Немцы открыли пулеметный огонь, но по счастливой случайности никого не ранили.
— Ты, наверно, вскочил на лафет? — спросил его лит-сотрудник.
— Какой там лафет—я бежал быстрее лошадей!
Однажды перед боем к Левитасу в землянку зашел артиллерист, представился, объяснил, что прислан поддерживать, и спросил: где можно поставить в землянке рацию? Вел себя безупречно, даже торжественно, так