Пальцы, чудилось, поднимали невидимые чаши, полные до краев, и внезапно роняли их. И, выронив, благословляли, распростирая ладони над незримыми осколками.
Так виделось Мухаммед-Султану, и он не без торжества покосился на Искандера: взволнован ли?
Он уловил равнодушный и даже пренебрежительный взгляд. Это озадачило Мухаммед-Султана, и успокоившееся было раздражение снова зашевелилось.
Барабан вздыхал, словно от приглушенной страсти, бубны все настойчивей, нетерпеливей нагнетали движение, и девушки одновременно то поднимали над собой узкие покрывала, то слаженно, как одна, роняли их на себя, то отстраняли прочь, все чаще открывая свою наготу.
Но возбуждение, согретое пляской, упало, и мысли об Искандере заслонили прозрачных девушек непроглядной пеленой.
Наконец не без усилия он снова взглянул на Искандера. Увидел тот же рассеянный взгляд. И пытливо не то сказал, не то спросил:
– Индийские пляски.
Искандер, устало взглянув ему в глаза, улыбнулся:
– Ну какие же индийские?
– А что?
– Вот у Халиля танцовщицы! От великой госпожи.
– Эти, пожалуй, даже и моложе! И не столь широконосы.
– Я не о носах, я о плясках. Там пляшут – сказку рассказывают. У них пальцы дают знак, за знаком знак. Во всем смысл.
– Откуда же ты научился читать их знаки?
– У Халиля одна из них мне разъяснила. Их с младенчества обучают этому. И движения бедер – знак. Там бедра играют, а у этих, тут, вихляют. Не поймешь, чем двигает: не то бедром, не то задом. Не пляшут, а завлекают. Одна перед другой хочет выглядеть завлекательней.
– Нет, я смотрю на этих, а вижу тех. Точь-в-точь! Ты, вижу, придирчив.
– Вы, брат, верно заметили: точь-в-точь как те. Переняли каждое движение. Только не знают, в чем смысл этих движений. Не понимают, о чем говорят. Вызубрили стихи на чужом языке. По звуку точно, а в чем смысл, не смыслят. Точь-в-точь как те. И раз навсегда – точь-в-точь. А те каждый раз по-иному рассказывают, как скажется. Иной раз так, а другой – иначе. А эти, разбуди их среди ночи, они и спросонок повторят все точь-в-точь. В том и разница. Велите им снова сплясать да приглядитесь, не прав ли я.
– А что ж, я и велю: пускай опять спляшут.
– И чем точнее повторят, тем меньше души в их пляске. Ведь известно: чем больше сходства с учителем, тем меньше мастерства.
– Ну вот, опять пляшут.
Опять застонал барабан, снова зарокотал бубен и делийским напевом запела, заплакала дудочка.
Мухаммед-Султан снова смотрел на девушек. Теперь, когда он ждал более уверенных движений, осмысленных знаков, волнения танцовщиц, он примечал все ту же, неизменную, прилежно вызубренную пляску – привычно двигалось тело, молчала душа.
– Куклы!.. – сказал он, не глядя на Искандера, и прогнал плясуний, не дав им доплясать.
Теперь в нем сложились две досады: что плясуньи, переняв, не поняли перенятое и что Искандер оказался прав.
Его отвлекло известие, что на кухне поспел плов.
Он поспел и у поваров Мухаммед-Султана, и у поваров Искандера. И те и другие внесли тяжелые блюда и поставили белый с горохом самаркандский плов перед Мухаммед-Султаном, а красный, ферганский, перед Искандером.
Мухаммед-Султан смутился: что же это за пир, если каждый будет есть свое отдельно от других? Есть свой плов обидно для гостя. Есть плов гостя, а куда же деть свой?
Но Искандер, улыбаясь, предложил:
– Поменяемся! Прошу вас принять мое угощенье.
– А я прошу принять мое! – с облегчением согласился Мухаммед-Султан.
И тотчас люди Искандера сели вокруг самаркандского плова, а правитель со своими людьми потянулся к ферганскому.
Они погружали руки в плов, наслаждаясь не столько едой, сколько теплом еды, ее обилием, сочным, жирным обилием еды.
Они почти не разговаривали, ограничиваясь хлебосольным мановением рук, приглашая друг друга еще и еще кушать.
Мухаммед-Султан мог бы съесть еще три горсти плова, еще пять горстей мог бы съесть, хотя был уже сыт. Мог бы, и ему хотелось продолжить еду. Но он отвалился от блюда, и эти вожделенные горсти остались невзятыми: пусть ими насладятся его сотрапезники, которым надлежало быть сытыми, довольными, дабы охотно и усердно ему служить.
Он протянул руки, и слуги подскочили с кувшином теплой воды, с тазом, с полотенцем.
Он помыл руки, смыв жир с пальцев, с ладоней, оплеснул теплой водой усы, губы. И зубы, и язык. Он помытой ладонью провел по губам, удостоверяясь, что все чисто и жир весь смыт.
Он был сыт. Но, освежившись водой, он мог бы снова приступить к плову, с наслаждением еще поесть. И может быть, столько же, сколько уже съедено. И может быть, больше. Но он хотел, чтобы больше досталось тем, кто служил ему, и чтобы они заметили, как он уступает им свою недоеденную долю. Терпеливо, откинувшись к подушке, он ждал, пока они доедали остатки на блюде, догладывали оглодки костей и великодушно угощали друг друга.
Он не догадывался, как, съев остатки, они втайне думали, что плова могли бы им подать больше, что, пожалуй, на самаркандском блюде его было больше, да и жирней он там; и каждому из них казалось, что никто не поел вдосталь. И каждый из них душил в себе досаду на Мухаммед-Султана: когда он угощает, они едят не так и не столько, как у себя, когда сами себе хозяева.
Не то было у Искандера. Он ел наперебой со своими людьми. И он и они ели торопясь, чтобы захватить и съесть побольше. И не было у них надобности угощать или упрашивать друг друга. Ели молча, и если не хватало ему, не хватало и остальным. И никто не оставался в обиде, никто не думал, что царевич более сыт, чем остальные, когда все видели, что он ел наравне со всеми, и если он не ропщет, не на что и им роптать; если он этим довольствуется и доволен, как могли не быть довольны они!
Вскоре Искандер ушел к себе, а Мухаммед-Султан, проводив гостя до порога, возвратился к своей подушке. Досада не затихала: все, что казалось устойчивым, ясным, удачным, становилось сомнительным после встреч с Искандером. Он здесь ни о чем не спорил и не оправдывался, он больше отмалчивался, чем говорил, больше улыбался, чем спорил, но все, что было бесспорным, стало сомнительным.
И когда, убрав скатерть, слуги напомнили о делах, он, томясь, занялся делами.
Ему сказали, что еще с рассвета ждет царский гонец Айяр, отобрав и подготовив лошадей для себя и своей стражи.
– Гонец?
Вчера Мухаммед-Султан знал, какое письмо пошлет деду, знал, что передать через гонца на словах. Но теперь не было уверенности в этих словах, то, что еще вчера он мог спокойно сказать деду, сегодня он не решился бы сказать – появилась робость перед дедом. Когда он поступал, как дед, когда удавалось