Вечером виолончели ничего не замечали,
беспробудные печали запивали черным чаем,
музыку гудели пальцы, души слышали иное,
остальное дело пульса, остальное, остальное.
Молчишь? Молчи. Но пожалей
поэта
Он не мудрец.
И разменять готов
Тебя в весеннее живое
серебро.
Бренчать, позвякивать веселое в кармане.
Судьбу опять поставить на ребро
И в оборот пустить. И кто-нибудь обманет.
Вот этот голос, им и говори,
дрожа в себе коробочку пустую,
им говори, которые внутри
коробочки рассыпались вчистую.
Мне мало рта дышать твою тюрьму,
где воздуха медлительная вакса.
Вели поднять меня, я сам пойму,
как расставаться.
Хоть не входит сюда на рассвете
Ни волны полувзмах, ни огня…
Лишь деревья – сквозь вод и огней переплетье —
Дышат ясную тьму на меня.
Этот глаз заплетает всех
лепит лепит всех
видит всех
глаз серебряный думает всех
этот глаз глаз
держит всех
дрожит
Лишь музыкальное пространство
нам обещает постоянство
гляденья в некую дыру.
Я понял, Бог, твою игру:
зачем ты дал России Павла?
Он верил символам, приметам,
что жизнь не стоит и копейки,
Россию думал мировой душой.
Он пел себе про ельник и березник,
был трезвенник, рубака и наездник,
и раньше Пушкина он произнес «Ужо!».
Внезапно чувствую лицо теплее —
ты меня подумал. Глаза отвел, закрыл глаза,
провел ладонью, вспомнил голос.
Что это значит? Ничего.
Все это ничего не значит.
Еще немного и пройдет,
как след от самолета на
прозрачном животе небесном.
Но время ткло. Иссохнули труды,
иссякли обороны и разряды.
Была река, в ней не было воды,
но омут был, но не было отрады
горнистому. Он девушек мечтал —
и ту, с веслом, и эту, ту, со смыслом,
прямой косой и книгой.
Но метал
вкруг них свой блин, бетонный, как металл,
изрядный дискоболт с призывным свистом.
Горнистый же страдать предпочитал,
дела его труба…
С воздуха небесного грудного
Воротились летчики младые.
Под руки ведут они больного,
Их встречают матери родные.
<…>
Лютики ему к подножью содят,
Памятью черты его обводят,
Слезы очарованные льют.
Малым шагом, нехотя уходят,
Сожалея молодость свою.
Барс бросился; по правилам пирата;
ревел, как на раба, кусал клыком!..
каменья кварца, восклицая воздух
в окружности на пятьдесят в шагах.
Свет бездонный, свет бездомный, что ты смотришь мне в лицо,
что ты песню мне заводишь, опечалить, верно, хочешь,
что ты люльку мне тоскуешь, где малюточка лежит,
плачет, плачет, спать не хочет, спать не хочет никогда.
Здравствуй, ворон, чернь историй, угли тлеющего дня.
Так неистовый цикорий кофе утреннего мня
нам заходит в сердце прямо, губы плачут: страшно, мама,
все полным полно людей, кашляй, подлый лицедей
над прилавками гранита, вот такая, брат, финита.
Рукопись горит картоном, как растопка самадхи,
не кружи над нашим домом треугольные стихи.
Выключи свет за веревочку
и посиди в темноте,
к сердцу привыкни обновочку,
к тихому тику «те-те!».
Царь хотел пожать мне руку
Только нечего пожать
Тогда царь велел кому-то
Запретил меня рожать
Я с протянутой рукою
Перевёрнутый стою
Горы бродят мою спину
Камни дышат грудь мою
Неба выше мои стены
Все без окон, без дверей
Мои выжженные вены
Широты семи морей
Вот и всё! и царь заплакал
Вези меня, мотор пропащий, мне ящик рано разыграть.
Мой Кащенко устал, как мальчик, узка морозная кровать.
На лихолетье лес болезный глазеет нас хмельной листвой,
ломает наст стопой железной корыстолюбый постовой.
Бредет по миру светлый лучик, луны случайный грамотей,
пустую землю страшно пучит на перекрестке трех путей,
несчастных мальчиков чумея, постыдным помыслом честна,
война пришла, другой сильнее, а говорили, что весна,
такие бедные растяпы, ты посиди со мной хотя бы,
солдатик, вечный рядовой, несчастным временем рябой.
Скоро поедем, поедем в Россию.
Бродить по селу, где бревенчаты избы.
Слушать коров и петушьи крики.
Осень шуршать по парку ногами.
Не думай захлопывать дверцу.
Отнюдь не герой – самоед.
Проверено: честному сердцу
Укрытья от