ПОЧЕМУ ТОЛСТОЙ ГОВОРИТ, ЧТО ЖИЗНЬ ИВАНА ИЛЬИЧА БЫЛА УЖАСНА?
«Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная» – с этой фразы в повести начинается история ее главного героя. Толстой как будто ставит знак равенства между двумя понятиями: самая обыкновенная жизнь и есть жизнь самая ужасная, жизнь Ивана Ильича ужасна в той же степени, что и жизнь любого человека, который живет «как все».
Иван Ильич хочет, чтобы жизнь его была «приятной» и «приличной». «Приятное» – это все легкое и необременительное, то, что позволяет скользить по поверхности, не задумываясь о сути. Так, служба Ивана Ильича приятна благодаря его умению облекать любое дело «в такую форму, при которой бы дело только внешним образом отражалось на бумаге и при котором исключалось совершенно его личное воззрение». «Приличное» – это то, «что считалось таковым наивысше поставленными людьми»; не только проекция мнения начальства, но вообще одобряемое обществом поведение, «все то, что все известного рода люди делают, чтобы быть похожими на всех людей известного рода». Жизнь Ивана Ильича формируется разными силами: заведенным в обществе порядком, формальной машиной судопроизводства, неписаными правилами «приличия» и вкусами его окружения – но только не им самим. Когда жена, требуя внимания к себе, нарушает «приятность» и «приличие», Иван Ильич отдаляется от семьи и уходит туда, где можно следовать заведенному распорядку, не прикладывая душевных сил: «Иван Ильич все более и более переносил центр тяжести своей жизни в службу». В конце концов главной радостью его жизни становится бессмысленное убийство времени: «Радости служебные были радости самолюбия; радости общественные были радости тщеславия; но настоящие радости Ивана Ильича были радости игры в винт». Отделка квартиры, его последнее увлечение, опять же связана исключительно с декоративной стороной, наведением глянца на поверхность жизни, и это декорирование все так же подчиняется вкусам и представлениям его окружения.
То, что переживает Иван Ильич на пороге смерти, можно сравнить с мгновенным просветлением в дзен-буддизме: вещи внезапно открываются ему своей истинной стороной, прошедшая жизнь обнаруживает свое подлинное значение. «С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад и вдруг узнаешь настоящее направление». То, что казалось в предшествующей жизни приятным и приличным, теперь переживается как фальшивое и ложное, а «настоящее направление» ощущается лишь в отблесках воспоминаний из детства – и заставляет умирающего Ивана Ильича впервые в жизни испытать жалость к жене и сыну, который со слезами на глазах припадает к его руке. «Он хотел сказать еще “прости», но сказал “пропусти”, и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо».
ВИДИТ ЛИ ТОЛСТОЙ ВЫСШИЙ СМЫСЛ В СТРАХЕ СМЕРТИ?
«С тех пор как люди стали думать, они признали, что ничто столь не содействует нравственной жизни людей, как памятование о смерти», – пишет Толстой в «Круге чтения». О «пограничных ситуациях», которые вырывают человека из сферы обыденности и возвращают его к подлинному бытию, много будут говорить философы-экзистенциалисты, в частности Карл Ясперс; все эти ситуации – будь то внезапная болезнь, душевное потрясение или акт самопожертвования – объединяет острое переживание конечности жизни. Это переживание создает новую шкалу ценностей, которая позволяет перестроить жизнь, найти в ней нечто, что не будет уничтожено страданиями и смертью, – хотя пограничная ситуация не всегда оставляет время для такого духовного переворота.
И вместе с тем Толстой пишет о страхе смерти как о состоянии, которое должно быть преодолено. В своих поздних сочинениях Толстой описывает этот страх как проявление себялюбия, человеческого эго, которое занято только собой. В трактате «О жизни» он пишет: «Страх смерти происходит только от страха потерять благо жизни с ее плотской смертью. Если же бы человек мог полагать свое благо в благе других существ, т. е. любил бы их больше себя, то смерть не представлялась бы ему тем прекращением блага и жизни, каким она представляется человеку, живущему только для себя». Именно это понимание жизни открывается на пороге смерти Ивану Ильичу: жизнь для других, любовь и сострадание к близким и есть то, что открывается перед уходом. «Да, все было не то, – сказал он себе, – но это ничего. Можно, можно сделать то”».
Финальную сцену «Ивана Ильича» можно трактовать и другим образом: Иван Ильич постигает не только истинное содержание жизни, но и значение смерти. Он принимает смерть и тем самым освобождается от страха, а в каком-то смысле и от самой смерти: кто не боится умирать, тот и не сможет умереть. «Он признает, что смерть не является наказанием и относится к порядку устройства мира, – пишет венгерский литературовед Золтан Хайнади. – Это закон, которому подчинены все люди: ни один человек не является бессмертным. Признав это, он сразу освобождается от трепета и страха смерти, он становится свободным. Значит, свобода находится не в начале, а в конце».
I
В большом здании судебных учреждений во время перерыва заседания по делу Мельвинских члены и прокурор сошлись в кабинете Ивана Егоровича Шебек, и зашел разговор о знаменитом красовском деле. Федор Васильевич разгорячился, доказывая неподсудность, Иван Егорович стоял на своем, Петр же Иванович, не вступив сначала в спор, не принимал в нем участия и просматривал только что поданные «Ведомости».
– Господа! – сказал он, – Иван Ильич-то умер.
– Неужели?
– Вот, читайте, – сказал он Федору Васильевичу, подавая ему свежий, пахучий еще номер.
В черном ободке было напечатано: «Прасковья Федоровна Головина с душевным прискорбием извещает родных и знакомых о кончине возлюбленного супруга своего, члена Судебной палаты, Ивана Ильича Головина, последовавшей 4 февраля сего 1882 года. Вынос тела в пятницу, в 1 час пополудни».
Иван Ильич был сотоварищ собравшихся господ, и все любили его. Он болел уже несколько недель; говорили, что болезнь его неизлечима. Место оставалось за ним, но было соображение о том, что в случае его смерти Алексеев может быть назначен на его место, на место же Алексеева – или Винников, или Штабель. Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.
«Теперь, наверно, получу место Штабеля или Винникова, – подумал Федор Васильевич. – Мне это и давно обещано, а это повышение составляет для меня восемьсот рублей прибавки, кроме канцелярии».
«Надо будет попросить теперь о переводе шурина из Калуги, – подумал Петр Иванович. – Жена будет очень рада. Теперь уж нельзя будет говорить, что я никогда ничего не сделал для ее родных».
– Я так и думал, что ему не подняться, – вслух сказал Петр Иванович. – Жалко.
– Да что у него, собственно, было?
– Доктора не могли определить. То есть определяли, но различно. Когда я видел его последний раз, мне казалось, что он поправится.
– А я так и не был у него с самых праздников. Все собирался.
– Что, у него было состояние?
– Кажется, что-то очень небольшое у жены. Но что-то ничтожное.
– Да, надо будет поехать. Ужасно далеко жили они.
– То есть от вас далеко. От вас всё далеко.
– Вот не может мне простить, что я живу за рекой, – улыбаясь на Шебека, сказал Петр Иванович. И заговорили о дальности городских расстояний, и пошли в заседание.
Кроме вызванных этой смертью в каждом соображений о перемещениях и возможных изменениях по службе, могущих последовать от этой смерти, самый факт смерти близкого знакомого вызвал во всех, узнавших про нее, как всегда, чувство радости о том, что умер он, а не я.