– Страхолюд привез. Для себя или для братца. А может, и для обоих! – Он захохотал, нагло, чуть повизгивая, и рыло его – и верно, будто свиное – стало красным.
Не таясь уставился на Нютку, она не успела отвести взгляда, защитить себя от наглости и похоти. Шла и шла мимо, ноги становились все тяжелее. Побежать бы – а она не смела. Второй скользнул взглядом да вновь принялся за работу. Рыло, не смущаясь молчания товарища, завел то же:
– Волочайка ладная, я бы от такой не отказался. – А дальше все потонуло в его гоготе и шуме поленьев, сваленных возле тына.
Нютка сбросила с ног своих тяжесть, цепи – не цепи, забежала в избу, закрыла дверь за крючок, придвинула к ней для пущего дела лавку и только тогда села.
Выйти бы, назвать худыми словами, отправить на Кудыкину гору. Да только знала, страх, что сидел внутри ее, зашил губы крепкими нитками. Оставалось лишь слать проклятия, глядючи на обидчиков в мутное оконце.
* * *
С той поры Нютка боялась одна ходить по острожку. День за днем проводила за хлопотами: терла, стирала, пекла, выметала сор и страхи. Братцы уходили с рассветом, а то и раньше, а возвращались они поздним вечером, когда тьма давно держала в плену поселение. Нютка оказалась предоставленной самой себе: пела, иногда тосковала, вспоминая родных и дом.
Жители острожка будто и не замечали, что в избе у восточного тына поселили девку. Лишь один не забывал о ней, наведывался с утра, на обед и еще полдюжины раз. Богдашка охотно уминал булки, не подумав счистить горелые корки, нахваливал: «Хрустят как», показывал глубокую рану на ладони – так он учился мастерить ложки. Отец его, старый казак, с Нюткой не вел бесед: кивал иногда в знак приветствия, а однажды передал через сына охапку целебных трав. Нюхала весь вечер, тосковала по матери – за то была благодарна старику.
Богдашка всякий раз говорил что-то новое про людей, которые оставались для Нютки неведомыми тенями. Слушала его со всем вниманием, охочая до сведений и сплетен.
– Сегодня я Домне про тебя сказывал. А она выгнала меня и постряпушек не дала.
Так узнала, что в острожке живет баба, весьма своевольная, с норовом, судя по словам мальчонки. Нютка порывалась сходить к ней в гости, да не отваживалась: всякий раз вспоминала обидные слова да намеки.
Чаще Богдашка хвалился:
– Батю моего всякий уважает. Характерник он. Знаешь, кто такой? – И, не дожидаясь ее ответа, продолжал: – Самый опытный казак, зелья и словеса всякие знает. Оружие заговаривает.
Нютка хотела спросить, ужели за то здесь не наказывают, не считают колдовством, но молчала. Потом в несладкие ее думы вторгался задорный голос мальчонки:
– Ой, еще два года, я с батей и дядькой Трофимом везде ходить буду. И на охоту медвежью, и в поход, и по Туре в юрты вогульские.
Нютка смотрела на смешного мальчонку со светлыми вихрами и ямочками на щеках, представить не могла: Богдашку – да в дальний поход.
– Ты с отцом живешь. А где матушка твоя? – вдруг спросила Нютка.
– Нет ее. И никогда не было.
Богдашка сразу растерял свою благожелательность и смешливость. Куда там! Стиснул зубы так, что заскрипели, словно песок по дну горшка. Только Нютку враждебными взглядами не испугать.
– У всех матушка есть – иначе и на белый свет не явиться. Даже Христос…
Но тут ей показалось чересчур смелым говорить про Сына Божьего. Кто она такая, чтобы замахиваться на…
– Умерла матушка твоя?
– Отвяжись ты… Вот прицепилась! – И что-то обидное для Нютки мальчишка утащил за дверь.
Как – нет матушки? Нюта весь день перекатывала в голове эти жуткие слова, вновь и вновь воображала свою матушку: темные ласковые глаза, черные косы под убрусом, мягкие ладони, травяной запах, что всегда шел вслед за ней. Далеко она, матушка. И что с ней, неведомо. Но жива – иначе быть не может! – любит дочку и молится за нее. Одно это защищает Нютку от сотни бед.
Так надумала она себе – то про свою матушку, то про Богдашкину, коей и вовсе нет, что заревела. Навзрыд, с потоками солеными, со шмыганьем и стучанием в висках.
* * *
Братцы тем вечером пришли поздно. От них шел сивушный дух, и Нютка сразу вспомнила горькое пойло, выпитое по велению Басурмана. Отчего их тешит этакая гадость? Квас иль травяной отвар куда лучше.
– Еще бы чуток, и я все выиграл, видел, братец? Зарик [15] два раза выпадал! Афонька иль его Домна секрет какой знают. Я их обхитрю, дай только срок, – уверял Ромаха.
Нютка не могла взять в толк, о чем речь. Афонькой звали одного из казаков. Зарик – слово казалось знакомым, но забытым. А потом смекнула: речь вели о какой-то потехе.
Ромаха все говорил и говорил про зарики, про рублишки и окаянного Афоньку, что сорвал куш. Старший брат не слушал. Он, устроившись под иконами, в красном углу, как старший в этом доме, черпал ложкой кашу – быстро, точно кто намеревался украсть, – жевал хлеб и прихлебывал квас из ковша.
Нютка не смела сесть рядом – она давно насытилась и по заведенному обычаю стояла подле стола, готовая услужить. Ромаха говорил уже про Верхотурье, что он наконец увидит весной, про кабак и вновь про игру в зернь. Нютка стояла за его спиной, пропускала мимо ушей юношескую похвальбу и против воли своей глядела на старшего братца.
Увечное лицо его перекашивало во время еды, лучины кидали отблески на шрам, глаза – правый здоровый, левый искореженный – серые, словно лезвие топора, вновь и вновь скользили по ней. Обычно Синяя Спина старательно не замечал Нютку.
Не обращался прямо, все через Ромаху, обходил стороною – так, чтобы не столкнуться нарочно. «Для чего ему надобна?» – думала Нютка. И чувствовала то ли облегчение, то ли досаду.
Урод, отвратное чудище… Он должен пред девичьей красотой шею склонять, а она – отвергать в небрежении. Как в той сказке про Марью и медведя. Синяя Спина все делал наперекосяк.
Сейчас что-то изменилось.
Вытерев губы, стряхнув с усов и короткой бороды крошки, отодвинул миску от себя и велел ей:
– Забери.
Нютка, сдерживая норов, потянулась за миской – через стол, лишь бы не подходить ближе, не касаться урода. А Синяя Спина, словно вселился в него какой-то бес, подвинул миску к себе.