Белая тура Руслана Ютова ушла с поля, была бита. Белая пешка — таран вражеской атаки, тоже вышла из игры. Миронов — то ли король, то ли слон — на него теперь смотрели войска черных. Но… У Джудды онемела рука, он не мог сделать ход. Ни мобильный, ни домашний телефоны полковника Сарыева не отвечали. Джудда, вопреки установленному меж ними с полковником соглашению, даже позвонил тому на служебный, но там растерянный голос ответил, что начальник неожиданно заболел — будто можно заболеть ожидаемо — и находится в больнице. На вопрос о больнице голос замолчал, в трубке слышно стало только частое дыхание. Одноглазый почувствовал неладное. Что ж, с философской точки зрения это было понятно и даже оправдано. Мир — зеркало. Не уязвишь соперника, не подвергнув свой живот опасности. Потому что ты и есть главный враг. Но умение мудреца — ограничивать в себе философа. Пришел час воина…
Всезнающий турок Ахмед Чалок внес ясность в картину событий, происходящих за кулисами туркменской власти. «Раджепов одолел Назарова. На наркотиках его завалил, те с русским журналистом засветились, — рассказал он Ахмаду Джамшину, — к вам тоже интерес велик, теперь раджеповцы за вами ходить приставлены, ГэБэ доверия нет». Чалок предупредил пакистанца, с которым лучше было дружить, чем ссориться в шаткие времена, что туркмены не особенно скрывают свой интерес к некоему советнику пакистанского посольства. Ахмад Джамшин, подумав, отправился к Одноглазому Джудде. Уважение его к старику было велико и страх велик, но войска коалиции уже катились к Кандагару, Великий Воин Ислама, как сообщали шифровки, больше не дружил со старыми знакомыми из Лэнгли и те всерьез вознамерились его изловить. В самом Исламабаде под ковром грызлись генералы, и разведчик в Ашхабаде ощутил зыбь под ногами. Он не желал рисковать. Сейчас — не желал. А потому, войдя в покои старика, он упал пред ним на колени, поцеловал руку и трижды попросил прощения, прежде чем начать разговор. Но Одноглазый Джудда, позволив коснуться ладони, стряхнул руку рукой.
— Поднимись с колен, уважаемый. В твоих глазах вижу мою дорогу. Но в том нет твоей вины. Расставим фигуры. В последний раз.
— Вы всегда самый дорогой гость под крышей моего жилища. Козни врагов и дураков не могут помешать вашему пребыванию здесь. Стены посольства — все еще надежное убежище для наших друзей. Но если вам, устат, стало тягостно в этой стране, где даже ветер имеет уши, а следом за мудрецом идут не ученики, а нечестивцы, то я могу помочь вам найти другое, более приятное место, где вас примут с почетом мои друзья.
— Я знаю, уважаемый, глубину вашей дружбы. Она — как вода. Когда ее много, о ней не думаешь, но в засуху и ее капля — это море надежды. Человеку свойственно жить надеждой. Нет на земле государств, где слово мудреца значит больше слова эмира. Потому лишь тот, кто уничтожит власть эмира и возведет на трон не нового эмира, а мудреца, не ищущего власти, тот заглянет в царство благоденствия. Мои ноги прошли много дорог. И нигде мои глаза не видели мир совершенным. Нигде, где люди думали будущим, а не вечным. Ни в Мекке, ни в Медине, ни в Иерусалиме, ни в Кербеле, ни в Тегеране. Теперь я уйду. Это будет последняя дорога. Ведь дороги — это мысли, а мысли — годы. Они не убывают, и их много уже в моей походной суме. Я уйду, почтенный Ахмад Джамшин. Пройдет день и пройдет ночь, когда след старика, с твоей помощью, потеряется в веренице других следов.
— Я не спрашиваю, куда вы уйдете, мудрейший. И хотя, зная это, мне легче скрыть от чужих глаз ваш путь, но я не спрошу об этом. Потому что помню слова: спрашивай ученых людей, но не всегда слушайся их. Мудреца не спрашивай. Мудреца слушай и услышь его…
— К счастью, каждой мудрости положена граница, но не каждому суждено до нее дойти. Я сделаю в Ашхабаде последнее и уйду. Уйду так скоро, как только буду знать, что доберусь до Красноводска и дальше до большой плеши, заселенной потомками Чингисхана.
После этого вечернего разговора и ночи, бессонной, но наполненной печальными прощальными шахматами, пакистанский разведчик постарался сделать все, чтобы Одноглазый Джудда смог как можно скорее отправиться в путь.
Балашов у Кречинского С 30 ноября по начало декабря 2001-го. Москва
Балашов скрывался у Бобы Кречинского. Тот получил гонорар за перевод «Ночи педераста» на французский и тратил его целенаправленно на окультуривание своего жилища в компании с различными студентками, обладавшими несомненным вкусом к новому и к французскому. Появился Балашов и был встречен с радостью, потому что если дух Бобин еще не успел утомиться от общения с юными страстными филологинями, то тело уже настойчиво просило отдыха.
— А дух, спросишь ты? — искренне объяснил он Игорю. — Что ему утомляться? Дух в аморалке самоустраняется… Остается незавершенный гештальт!
Первое, чем встретила Балашова Бобина квартира, — гигантским черным овалом на голой розовой стене. Было в композиции нечто оскорбительно-эротическое.
— Привет! — сказал хозяин. — Квартплату с тебя не возьму, но ты отработай. Замажь этого Малевича, будь ласков… Дура одна из Строгановки мне его наваяла. Так теперь тело хочет, а ум неймет.
— В здоровом теле здоровый ух, — само собой выскочило из Балашова.
Кречинский выглядел растерянным. Балашов извлек из сумки бутылку водки, но приятель только проводил его жест тусклым взглядом.
— Знаешь, что добивает? Они не боятся одиночества. Эти мушки не боятся одиночества. Полюбят тебя ночь, другую — и привет тебе. И чего любят? Раньше хоть ясно. Зачет, аспирантура, а то и впрямь за интерес, с дедушкой-писателем. А тут — нет. Спят с тобой, как будто тебя нет. Нет, лучше с Тверской брать. И по деньгам так на так выйдет.
— Может быть, как раз и боятся? Одиночества? Тобой, нетребовательным тобой и убивают его? Ты удобный? Умный, мягкий, не «грузишь» их, видимо…
— Брось. Говорю, не боятся. И умные. Только как-то не так. Все читают, все знают. Вот живопись. Изощрение. И пьют, и не пилят — а измотался так, словно на орбите год провел.
— На орбите их нет. А у тебя банальный пережор. Вот и все. Ты хоть пишешь?
— Чем дольше я живу с этим оралом, тьфу, овалом, тем больше мне кажется… А, ладно.
— Что?
— Что лучше не писать. Так. Потому что только они и читают. Ты ведь мое и в руки не возьмешь. Побрезгуешь.