Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна,
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа…
Романное творчество Тургенева действительно филиация мотивов пушкинского «Романа жизни» в его, по терминологии Чумакова, «единораздельности». Что такое, например, «тургеневские девушки», как не Татьяна Ларина в романе «истории жизни»? И как бы мы ни относились к двум встречам Онегина с Лариной, мы не можем не услышать отзвука пушкинского романа в том мотиве, который Н. Михайловский считал любимейшим мотивом Тургенева: «Мужчина, пасующий перед женщиной, оказавшийся ниже ее…» [397]
Но жизнь течет в одну сторону, а в универсальном мире «Евгения Онегина» мотивы, ставшие инвариантами русской литературы, не только поэтические реалии, они – символы. В этом отношении показательны пространственные мотивы, связанные с центральными персонажами пушкинского романа, где Онегин, по наблюдениям Ю. Чумакова, соотносится с топокомплексом ВОДЫ, а Татьяна – СУШИ. В результате проясняется архетипическое ядро героя и героини. Онегин начинает обретать тень Одиссея, а Татьяна – тень Пенелопы. Чтобы убедиться в подобной аналогии, уместно вспомнить провиденциальный наказ Тиресия Одиссею:
…странствуй, пока людей не увидишь,
Моря не знающих, пищи своей никогда не солящих,
Также не зревших еще ни в волнах кораблей
быстроходных,
Пурпурногрудых, ни весла носящих, как мощные
крылья,
Их по морям, – от меня же узнай несомнительный
признак:
Если дорогой ты путника встретишь и путник тот
Спросит:
«Что за лопату несешь на блестящем плече,
иноземец?» —
В землю весло водрузи – ты окончил свое
роковое,
Долгое странствие… («Одиссея», XI, 120–130).
С гомеровским героем, как и с Онегиным, связана абсолютность «мотива пути». Этот мотив, преломляясь в мире тургеневского романа, раздвигает границы пространственно-временного континуума героев: Рудина, Базарова, Инсарова. Создает им имидж универсальности.
Но имеет ли это какое-нибудь отношение к тексту Гольцер? Несомненно. Она вслед за своим консультантом пишет: «Раз возникнув, поэтический мотив как бы пульсирует с различной силой, интенсивностью и окрашенностью, высвечивая иные смыслы в привычном.
Феномен любого текста, а “Евгения Онегина” в особенности, состоит в том, что он одновременно является сущностью “исходящей” и “вбирающей”. Он сам порождает мотивный круг и сам вбирает в себя оный <…> Это своего рода “роман-порог”, роман, соединяющий прошлое и будущее русской литературы». Такой вывод, даже и не совсем самостоятельный, немалого стоит.
В заключение скажем, что, несмотря на некоторую дробность текста, дискретность логики и порой вялую интенсиональность обобщений, работа Гольцер свидетельствует о том, что она занята «годосом», а не формальной систематизацией мотивов. Годое – это порыв, это след (Ж. Деррида), благодаря которому открывается путь к новым реалиям истории литературы и литературной истории.
Глава 11
Пушкинский след в рассказе В. Набокова «Весна в Фиальте»
В XX веке один из самых искусных продолжателей искусства А. Пушкина – В. Набоков. Он скептически относился к попыткам связать его имя с кем-либо из великих предшественников в России, он чувствовал себя воспреемником не какой-либо замечательной линии отечественной словесности, а всего узора (любимое слово писателя), оставленного XX столетию золотым веком русской литературы. Высказываясь о подобного рода преемственности, он таки чаще всего обращался к пушкинскому творчеству, определившему, по его мнению, родовые черты национального искусства слова. «Кровь Пушкина, – говорил Набоков, – течет в жилах новой русской литературы с той же неизбежностью, с какой в английской – кровь Шекспира» [398].
Не принимая всерьез религиозное проповедничество Гоголя, «прикладную мораль» Толстого, «реакционную журналистику» Достоевского [399], вычитывая банальности в «Герое нашего времени», хотя его пленял и изумлял «щемящий лиризм» этой книги [400], Набоков лишь перед именем Пушкина испытывал безусловный пиетет и поклонялся ему с редкой, несвойственной его темпераменту, пылкостью. «Проследив все его поэтическое творчество, – писал он о Пушкине, – заметим, что в самых его затаенных уголках звучит одна истина, и она единственная на этом свете: истина искусства» [401].
В интервью своему бывшему студенту Стэнфордского университета Альфреду Аппелю Набоков искусно уклонился от вопроса о творческих соприкосновениях с русскими писателями [402], но вряд ли найдется исследователь, который возьмется утверждать, что таких соприкосновений у Набокова не было. В автобиографии «Другие берега» Набоков как-то обмолвился после одного долгого томительного периода: «Интересно, кто заметит, что этот параграф построен на интонациях Флобера?» [403] Пушкинские интонации встречаются гораздо чаще, чем флоберовские, и распознать их, пожалуй, значительно проще, по крайней мере, русскому читателю. Правда, объяснить, почему они именно пушкинские, нелегко. Вероятно, по той же причине Пушкин оказывается почти непереводим: «…как только берешься за перо переводчика, – рассказывал Набоков, – душа этой поэзии ускользает, и у вас в руках остается только маленькая золоченая клетка» [404].
Подобное замечание не менее справедливо и в адрес пушкинской прозы. Попробуйте, например, перевести следующую фразу, сохранив при переводе присущую ей лапидарность, безыскусность и «веселое лукавство ума»: «Грусть и кротость скрадывали скудость его таланта» [405]. Но фраза эта принадлежит не Пушкину, а самому Набокову, хотя ее звучание напоминает эхо во время чтения «повестей Белкина». Впрочем, прикосновения Набокова с Пушкиным интонационным сходством не ограничиваются. Да и было наивно полагать, что художник такого масштаба, как Набоков, не примет в свои жилы пушкинской крови. «По словам пронырливых старых родственниц, – писал он об отчей усадьбе в “Других берегах”, – заправилами были повар Николай Андреевич, да старый садовник Егор, – оба необыкновенно положительные на вид люди, в очках, с седеющими висками, прекрасно загримированные под преданных слуг» [406].
Не будем утверждать, что эта фраза выхвачена из контекста наугад, но и ее, кажется, достаточно, чтобы убедиться, насколько близка Набокову игра едва намеченными оттенками и та гармония, та «полнота и равновесие» чувств, которая отличает стиль Пушкина. Для сравнения с набоковским пассажем прочтите хотя бы часть предложения из «Дубровского»: «…шалун лет девяти, напоминающий полуденные черты М-11-е Мими, воспитывался при нем и признан был его сыном, несмотря на то что множество босых ребятишек, как две капли воды похожих на Кирилла Петровича, бегали перед его окнами и считались дворовыми» (VIII, 187). В обоих фрагментах очевидна живописная правда