Осенняя, а совсем не зимняя, и сырая ночь смотрится в большие окна своими тусклыми глазами…
И громадный дом вздрагивает и отдает во всем теле стук с размаху захлопнутых дверей внизу и гул, и дрожание грузовика с басовыми гудками, прокладывающего дорогу там, внизу на оживленной, вечерней улице.
Подхожу к окну. Больные глаза плохо видят, но все же перед ними светлые пятна дуговых фонарей и голубые искры скрежещущих трамваев, а не пустынное, снежное поле, ровное и туманное, синее в вечернем полусне зимы. И вихрь дум будят в душе гудки автомобилей, крики газетных «камло», [33] весь этот куда-то несущийся и смеющийся и плачущий шум многолюдного муравейника. Вспыхивают наглые световые рекламы на соседних крышах… И так это все резко отличается от недавнего, что в душе кипит какой-то хаос. Как все это вышло? Я бросил свой дневник и вслед за тем мы вновь двинулись наверх, на перевалы таинственных Карпат. Что за чудные, лунные ночи сверкали сине-белыми тенями на гранях и ребрах старых утесов! Как завороженные стояли в игольчатых, плетеных из снежных пушинок рюшах – деревья, сонные и безучастные… Все выше, все выше… И вот уже разреженный горный воздух давил непривычную грудь и заставлял кого-то усиленно «тикать» в висках…
Тик-так… Тик-так… И звон в ушах… И все выше, и выше!
Грохочут выстрелы. И каждый из них – это не выстрел, а целый аккорд звуков, сплетающихся и отскакивающих от каменных троп и в диссонансах, и в гармоничных консонажах… Поет, мечется и плачет горное эхо… Стихла короткая, внезапная стычка и тихие мертвецы смотрят пытливо в лунную высь… А не смолкнувшее еще эхо далеко по перевалам и запутанным ущельям стонет и служит заупокойную, мистическую мессу по прерванным внезапно молодым жизням.
А оставшиеся живые, – лезут выше и, кажется, попадут скоро к самой пятнистой луне, так высоко они влезли.
Ну и подъемы! Скользят копыта… Шипы стерлись и бессильны в своих резких толчках, напрягающиеся из последнего лошадиные ноги…
– Ну и гора, чтоб-те разорвало! – пыхтит кто-то рядом, цепляясь за обмерзший куст, осыпающий нарушителя своего сна уголками сухого снега.
– Н-да, хай ей бис… – откликается другой и прерывает сам себя.
– Эй! Эй! Что делаешь! Держи!
Сверху, скользя на беспомощно и некрасиво расставленных ногах, – катится с откоса чья-то лошадь…
Мгновение и два-три казака, сшибленные валящейся лошадью, тоже катятся по холодно-скользкому скату. Груда тел, крики, брань. А где-то, из невиданной лощинки сбоку, – уже стукают деловито австрийские винтовки и высоко пущенные при неверном лунном полусвете вражьи пули «дзжикают» над копошащимися телами. Но на эти пули никто не обращает внимания. Это ведь случайные… Просто какие-нибудь разведчики австрийские палят на шум. Эта стрельба – так, зря, из озорства!..
Но нет! Вот кто-то ахнул, будто в шутку (сильнее ахают, когда стакан с чаем прольют!).
Носилки!
На обледенелой земле сидит казак. Поднял руку и держит вытянутой вперед… Куда ударили? Долой рукава черкески и бешмета… Потешно! Как поднял парень давеча в суматохе руку, так и прошло по ней во всю длину, от большого пальца к плечу, шальная пуля… Пробила в кисти руку, вышла сзади, почти у лопатки.
– Ничего! будет цела рука! Сам орал тут, австрияка перепужал… – Сердито и смешливо говорит хохол-вахмистр. – Это твой коне упал-то?
– Ох, мой, – сквозь зубы отвечает сразу осунувшийся раненый.
– Ну, вот, сам и виноват… Из-за тебя и стрелять зачали, – наставительно бурчит вахмистр. И добавляет мягко и ласково:
– Не тужи… Авось… Да кланяйся там. На станице!
Нотка грусти в общем еле слышанном вздохе.
Станицу вспомнили! Ведь и там, поди-ка, также светит луна… Али тучами все мабуть затянуло, – хмарою? Кто знает… Эх! Хоть глазком бы глянуть туда…
– Ходу! Ходу! – слышно там впереди. И опять вперед…
А эхо все еще носит, только далеко уж очень, отголоски случайных звуков, врезавшихся в мистическую, звенящую тишину полночи.
Ему много работы теперь, этому эху. Дождалось! Ведь, подумайте, сколько откликов нужно ему переслать по зубчатым гребням!
Дивные ночи на Карпатах!
Заслоны, выставляемые австрийцами, мы сшибали шутя. Но, тем не менее, я два раза чуть не погиб, раз наткнувшись со слепу на «ихний» разъезд, а затем спутавшись в направлении на одинокую халупу и попав на австрийскую засаду. Да Бог хранил… Черкеску, правда, в двух местах прошили. Ну, это пустое было! Глаза начинали отказываться от работы окончательно и бесповоротно.
25 октября, когда нас заменили и дали нам временный отдых, меня отправили во Львов, где профессора-окулисты разъехались над моими зрачками и белками. И вот странно, пока крепился и не ходил к докторам даже в отряде, – было сносно, – а тут вдруг сразу же осел, как проколотый пузырь. Просился, просился, чтоб отпустили обратно – но, увы! И вот через три месяца с начала моих боевых действий – я попал-таки в узкий санитарный вагон, на который раньше всегда поглядывал с любопытным чувством.
– А ну, попаду я в твои недра – храм страданий, или – минует меня чаша сия?
Не миновала.
И так горько и обидно было слышать под собой стук колесных бандажей, уносивших меня по промерзлым рельсам на север, все дальше и дальше от желанной Венгрии, бывшей так близко и… улыбнувшейся мне иронически! Длинная маета по этапам и эвакуационным пунктам, по которым меня водили под руки поводыри…
Шумный Киев, сверкающий огнями, с его нелепым бревенчатым снаружи вокзалом…
И опять вагон. И вновь, но уже от периферии к центру, на этот раз, все больше и больше лишних разговоров о войне. И чуть не сто раз на дню, долгом и зимнем, в скуке длинного вагона, звучали вопросы, обращенные ко мне.
– А что, скажите… Как это… На войне-то? Страшно? И вообще… того… тяжеленько, поди?
Спрашивающий – полуседой, добродушный и румяный помещик из глубокой России. Не хочется его обижать резким ответом, говорить ему, что мне, да наверное и всем нам, ворочающимся оттуда, этот вопрос навяз в зубах и что он по сути своей – нелеп…
– Ну, да, конечно, всякому страшно! Но надо владеть собой – говорю тошнотворные, привычные уже слова. Но помещик неумолим!
– А что собственно, страшнее – шрапнель или граната? – с самолюбованием чисто выговаривает он еще недавно незнакомые ему слова. – Вот, мол, как я нынче… образовался… И шрапнель, и гранату – все тебе в лучшем виде и понимаю, и опишу…
А один такой же, пожилой учитель, объяснял мне долго, что все эти вопросы, все эти нелепые