Глядя в сторону и только напрягая круглый и плотный, как дерево, бицепс раненой руки так, что дюжий санитар ездил по полу в своих огромных сапогах, как по льду, он молча ждал, когда доктор запихает ему в рану, во всяком случае, не менее полутора аршина мятой стерилизованной марли.
Я не мог смотреть – мои нервы постороннего наблюдателя, никогда не испытавшего того в своей жизни на войне, что испытал он, отказывались принимать такое впечатление. А он лежал, покряхтывал, возил могучей рукой державшего санитара и успокаивал доктора, обещавшего «сейчас, сейчас кончит»:
– Не извольте беспокоиться, вашвысокородь!..
Когда повязка была наложена, солдат встал, и санитар принес ему чистое белье, он вытер лоб, обросевший крупными, как горошины, каплями пота, высморкался при помощи пальцев и тотчас сконфуженно оглянулся и сказал:
– Як у баню сгонял… Тепло дуже стало!
А через четверть часа, когда я зашел в чайную, я увидел его уже за длинным столом с эмалированной кружкой в руках и огрызком сахара за нижней губой, обстоятельно обсуждавшим боевой эпизод, в котором он был ранен:
– Колы б вон левей ставочку подался, – гудел спокойный, как-то особенно приятный баритон, – ну, тогда с ним склеки было б… Потому ты, мабудь, сам понимаешь – мы отсюда наступаем, развернулись подковой, ставочек в обхвате… (коричневая ладонь ставит кружку на стол и рубит деревянную доску стола, отмечая ставочки и подковы), его, брат – страсть Господня, а он его и не почул… Мы перебежкой, – думаем: вот где жарня будет, а там никем никого… Обегли – да ему во флаг (фланг) и пошла лупить наша…
XI
За чаем самые оживленные разговоры; нервное напряжение пережитого, так же, как и только что перенесенной перевязки, еще не улеглось и ищет выхода.
Другие солдаты, санитары, случайно забредшие какой-нибудь кучер из санитарного обоза или поляк-рабочий, оставшийся в имении, склонив головы набок, слушают. Иногда поднимается обсуждение – почему он, столь грамотный, можно сказать, немец – и часто сам свое упускает. Бывает так – положит уйму народу, чтоб добиться чего, а добьется и ничего не делает, пользы от этого себе не получает…
Разговоры наивные, иногда смешные; но в иное время, в иной обстановке, в штабе одного из корпусов за обедом, седой, опытный, делающий вторую кампанию генерал, пожимая золотыми погонами, говорил однажды:
– Удивительный враг! Храбрый, смелый, – к нашей, русского солдата, чести надо это говорить, непрестанно всегда повторять, – хозяйственная подготовка великолепна, обдумано все до мельчайших подробностей – и дурак!.. – Генерал поднял седые, клочковатые брови, сделал удивленное лицо, и это вышло при его обычной суровости так смешно, что мы не могли не рассмеяться. – Ну да, дурак – чего вы смеетесь, господа?.. Необычайная гибкость – нажмешь его здесь, он вылезет там, и рядом с этим полнейшее неумение использовать положение!.. И какое! – доставшееся порой горами трупов, целыми дивизиями, специально пущенными на расстрел для того, чтобы добиться этого положения… Ведь посмотрите, господа…
И с датами, цифрами, названиями местностей и прочим сложным и необычайно умело обобщенным материалом в руках, генерал тут же, между тарелками и стаканами с квасом, выяснил нам удивительную картину, подтверждающую его слова.
Форма выражения одной и той же идеи может быть различна. Обстановка действия участников представляет собою амплитуду колебаний от корпусного командира, сидящего во время боя с двумя телефонными трубками в руках и принимающего десятки донесений, до солдата, перехватившего зубами ремень винтовки, чтоб вскарабкаться, цепляясь руками, на забор. Но общее впечатление одно и то же, и не в этой ли объединенности его полная и непоколебимая уверенность в том, что ничего ему не поделать.
XII
После чаю – ужин. За горячими щами с «порцией» разговоры стихают. Во-первых, потому, что ужин – не баловство чаем, а серьезное дело, а во-вторых, потому что волнение уже улеглось и веки начинают смыкаться.
Сон, божественный сон под теплым одеялом, на подушке, в теплой комнате и, раздевшись, в чистом, только что выданном сестрой белье… Нет, истинное блаженство этого может испытать только тот, кто прошел всю лестницу страдания, опасности, риска, самозабвения, требуемых войной.
Мне однажды случилось видеть этот блаженный, прекрасный, чудесный сон.
Я проехал верст сорок на автомобиле. Отвратительная, выбитая обозами и артиллерией дорога измучила не меньше, чем недельная крупа, сыпавшаяся с неба и хлеставшая лицо мириадами кнутов.
Мне надо было заехать на пункт, и когда я вошел туда, я не мог расстегнуть крючков полушубка, так замерзли руки…
Не раздеваясь, только слегка обогревшись, я зашел в палаты. Они разделены широкой, распахнутой настежь дверью, и в обеих под потолком горели фонарики, Бог знает как попавшие сюда, из тех, что любят вешать в своих комнатах провинциальные девицы.
Мягкий ровный свет обливал высокие комнаты. И на всем пространстве их, оставляя небольшой проход, стояли носилки, служившие постелями. Их было около двадцати в первой комнате и около сорока во второй. И на каждой из них, закутавшись в одеяло, на спине, на боку, иногда ничком спали раненые.
После колючей, хлещущей лицо вьюги, после угрюмой темноты пустынного шоссе, тряски автомобиля, темноты, холода – это была такая мирная, трогательная картина, что невольно хотелось улыбнуться перед ней.
От наивных мещанских фонариков или оттого, что никто из спавших даже не пошевелился при нашем входе, и мирный, здоровый сон стоял в комнатах ровным спокойным дыханием, – но почему-то в памяти вставала какая-то большая детская, где, разметавшись в сладком сне, спят без снов и видений наигравшиеся за день дети, – маленькие, пышущие жизнью и оживлением люди, переживающее свои маленькие волнения во много раз острее и непосредственнее нас.
Хотелось пройти неслышно между близко составленными носилками, заглянуть в темные, порою забинтованные лица, ласково прикоснуться к спутанным волосам и шепнуть им неслышно, совсем неслышно, чтобы не потревожить сон их:
– Спите, родные, спите спокойно! Вы устали, вы много и долго работали страшную кровавую работу войны… Вы не жалели себя, вы проливали свою кровь, вы искупали ею великую идею, едва ли понятную во всей полноте ее вам… Вы просто пошли, просто сделали свое дело и теперь спите, как наигравшиеся за день дети…
Да, наигрались. А в углу, на двух табуретах, темные фигуры с винтовками между колен при нашем появлении поднялись и звякнули об пол прикладами.
– Это что?
– Конвой… Ведь тут же и немцы. Вон они – в этой палате два офицера: один – кавалер Железного Креста, а там – восемнадцать нижних чинов… У нас нет отдельного помещения,