И в сердце самого Христа не она ли, Ева, заронила эту свою любовь? Право!
Иисусова-то любовь не женскую ли природу имеет?
На это трудно ответить с твёрдостью неоспоримой.
Любовь Божья и любовь женщины – одного ли они духа?…
Зато во второй-то своей ипостаси – красоте – Ева, несомненно, наследница Создателя по прямой линии. Ибо сама она и есть первородная красота.
Потому и вокруг себя не может не распространять всякие изящества.
Матрёна не исключение.
Мужчины (в том числе и тятенька Геласий, красильщик, тоже в своей сути Адам) потворствовали Матрёне и вечно будут потворствовать женщине в этом её светлом украшательском устремлении. Исполнять её волю.
Освобождать от тягот грубого труда.
Или сами, уподобившись ей, будут становиться художниками, дополняющими изыск Творца.
Тишина… Тычутся спицы друг в дружку. Пульсирует огонь в печи.
И вдруг – под сердцем толчок. Возня, не сказать чтобы внутри Матрёны, а где-то очень близко с ней. Словно зайчонок за пазухой. Или язык за щекой.
Ишь ты, только на четвёртый месяц дал о себе знать. До этого словно его там и не было!
Полсрока легко носила, значит, мальчик будет. Теперь вязанье в сторону, иначе все ходы ребёнку завяжутся, – таково поверье.
Корзине-лотошнице с начатыми варежками до лета в клети стоять.
И за кросна Матрёне нельзя теперь садиться. Только и можно, что из старого перекраивать для младенчика.
За что же взяться?… Тут кстати солнце со стола спрыгнуло на пол, указало Матрёне путь к двери, к коромыслу с бадейками…
38
…Прошло тридцать лет.
В жаркое утро травеня 1570 года, на Лукерью-комарницу, со скрипом раскрылись ворота глухого забора постоялого двора в Игне.
Конюх отступил в сторону от ворот и крикнул:
– Покупай, Геласьевна, не скупись! Поезжай – веселись!
Пара лошадей рванула повозку. Копыта разом взбили влажный песок.
Смазанные колёса не скрипнули, тяжёлые дроги стали мягко вдавливаться в улицу Игны, выгороженную пряслами с обеих сторон.
Дроги были доверху нагружены одёжными тюками и коробами с посудой. А сзади, тоже будто поклажа, мостился ветхий старик в войлочном кафтане и тёплом колпаке.
Тощие ноги седока в больших лаптях болтались между задних колёс как неживые.

– Хозяин! Никола тебе в путь! – крикнул ему вдогонку конюх.
Старик в ответ только прослезился.
За околицей отсчёт путешествию повели верстовые столбы – островерхие брусья в два человеческих роста с цифирью на вытесях.
В гору бабе пришлось толкать дроги сзади в помощь тяглу. Выходило, что и старика, словно дитя в люльке, толкала.
– Как вам, Прозор Петрович, не твёрдо ли? Может, сена подложить?
Старик глуховат был. Глядел на её губы. И вместо ответа опять заслезились у него мутные, на стороны вывернутые глаза. Изъездился по земле человек, устал и усох. А давно ли на этой дороге девчонку захватил он лихим, молодецким увозом, самовольно обженил под собой ночью, сонную… Матрёна для тепла подоткнула ему полы кафтана и забралась на передок.
39
Ехала баба на дрогах верста за верстою,
Тёк по Руси незаметный шестнадцатый век.
Баба – не курица. Баба с обычной судьбою:
Возчица. И плодоносица. И – человек.
Ехала баба по жизни своей безоглядно.
Смысла в оглядке не виделось, как ни крути:
Что позади не останется в час предзакатный,
То же и поутру встанет пред ней на пути.
В свете печи, у скотины, над стиральным чаном,
Уповод с люлькой, за прялкой. А в праздничный час —
С песней протяжной и выходом в пляс величавым.
В Преображение – светлый на убрусе Спас.
Кажется, нету бесславнее доли на свете:
Нищенство духа… Глухая тщета бытия…
Баба, во-первых. Жена, во-вторых. Ну а в-третьих,
Словом обмолвлюсь об этом предмете и я.
Царь на Москве испокон похваляется войском.
Веет над толпами рекрутов смерти тоска…
Русскую бабу сравню я с зарядным устройством,
И в расточительстве вольт обвиню мужика.
Богу – пятак да в кабак – четвертак. Жизнь – копейка!..
Баба корову и в рай за собой поведёт.
Он молодец – без овец. Была бы жалейка.
Скупо – не глупо, – такой у хозяйки расчёт.
У мужиков испокон бабий ум не в почёте.
С ярмарки зеркальце ей да вязан калачей.
Думы у бабы без шуму, в работе, в заботе.
Добрая баба умна и без умных речей.
Город без баб не стоит. И изба пропадает.
Думку хоронит за прялкой при свете лучин.
Год наперёд передумает, на печь влезая.
Семьдесят дум перемыслит, сползая с печи.
В память царей – мавзолеи, скульптуры, медали.
Книги, парсуны, архивы и колокола.
Память о бабе – у Бога в небесных скрижалях.
Вот упокоилась – будто бы и не жила.
Пусто в дому. Позабыт заведённый порядок.
Чахнет скотина. Тесто не дышит в квашнях.
Благо ещё, коль невестка подхватит упадок,
Так же бесследно промаявшись в этих стенах.
Скажете – дети! Не лучшая ль память о бабах!
Плоть унаследуют, облик и нрав не они ль?
…Едет Матрёна. Дроги гремят на ухабах.
Лошади мерно взбивают дорожную пыль…
Старший ушёл за ватагой хотячих из Вятки
В войско царёво, на Астрахань, лиха избыть.
Дом – полной чашей. Женись, обживайся в достатке…
Видно, взыграла в нём бабки цыганская прыть.
Сгинул на воле… Едва улетучилось горе,
Средний – красавец, любимец, на гуслях игрец —
В драку полез с безбородыми. Ловкий угорец
В сердце ножом – и навеки уснул молодец.
Младший (не в братьев) – домашней, хозяйственной стати.
Мать у огня. Постояльцы и кони – на нём.
Хворому тяте отрадно с печи наблюдать:
Сын обходителен, вдумчив