Мы можем выделить диалог Киреевского с предшествовавшими ему критиками, диалог с Пушкиным (рассмотрение намерений автора, его желаний и конечный результат его усилий), диалог с текстом (истолкование его общего смысла и отдельных особенностей), диалог с читателем (попытка доказать свою правоту). Все это пока еще не выходит за рамки риторического или стилистического восприятия диалога как языкового факта.
Возьмем, например, рассуждение Киреевского о пушкинских «Цыганах». Отметим прежде всего, что диалог между критиком и текстом, критиком и Пушкиным, критиком и читателем здесь (как и во всей статье) построен на выявлении различий. Определим различимые в диалоге реплики первого и второго рода. Первые охватывают суждения критиков пушкинской поэмы, вторые – суждения самих персонажей «Цыган». Однако Киреевский воспроизводит и те и другие мнения обобщенно, сжато до схематичности. [59] Так, например, он почти дословно повторяет слова Шевырева о «странной борьбе между идеальностью байроновскою и живописною народностью поэта русского» [60]. Однако Киреевский показывает смысл этой борьбы, одушевленною поэзиею оригинальною».
Итак, в основе поэмы Киреевский обнаруживает противоречие между совершенством подробностей, деталей и несовершенством целого. Несмотря на это, он отмечает, что «характер Алеко, эпизоды и все части, отдельно взятые, так богаты поэтическими красотами, что если бы можно было, прочтя поэму, позабыть ее содержание и сохранить в душе память одного наслаждения, доставленного ею, то ее можно было бы назвать одним из лучших произведений Пушкина». Подобное гипотетическое (отчасти даже ироническое) разделение содержания поэмы и эстетического наслаждения от нее само по себе парадоксально. Но критику важно было заключение, сделанное им далее, о различии эстетического и действительного. Киреевский начинает с обозначения разницы между «чувством изящным» и «простым удовольствием». Это различие – в памяти, в способности восстановить и вновь пережить прочитанное «в последующие минуты воспоминания и отчета». Это отдаленное воспоминание, по мнению критика, даже сильнее первоначального. Причина противоречий – в борьбе «двух разногласных стремлений», самобытности и байронизма. [61] Обращаясь к знакомых нам категориям – мечта, воображение, тайна, сердечное стремление, любовь, необыкновенное совершенство, недосказанное, неразвитое, – принадлежащим модели неопределенного эстетического познания, критик присоединяет к ним элементы, противоречащие первым: бедность, несправедливость, ревность, горести и т. п. Конечно же, Киреевский говорит о роли поэтического воображения, о читательской интерпретации событий. Но не только. Он имеет в виду способность поэта увидеть в действительности те элементы, которые можно будет развить в поэтическом творении. Это, как нам представляется, первые подступы к пониманию «поэзии действительности». Это осознание того, что в жизни есть семена, которые могут дать поэтические всходы. Пока никаких выводов из этого еще не делается. Но важно, что в первой же своей статье Киреевский делает шаг к будущей теории. Как критик-философ он больше всего внимания уделяет философской стороне поэм Пушкина, подчеркивая, что тот «часто отвлекается от предметов, чтоб жить в области мышления». Следовательно, и философия способствует сближению действительности и поэзии: поэт лишь «отвлекается» от предметов, от действительности, но не игнорирует ее. Рассуждения о неизбежности встречи Байрона и Пушкина, о влиянии первого приводят к философскому заключению о связи формы и содержания: «у истинных поэтов формы произведений не бывают случайными», форма неразрывна с содержанием, в представлении критика они «также слиты с духом целого, как тело с душою в произведениях Творца». Итак, форма произведения должна быть слитна с его духом. Но что подразумевается под словом «дух»? Только ли одно содержание? Или нечто большее? Скорее, это содержание, получившее обоснование в законах мироздания, в философии, в том, что принято называть «духом времени». Но если так, тогда Киреевский как бы неосознанно предвосхищает идеи Одоевского о спорах «духа времени» и «времени души». «Дух», с которым должна соединиться художественная форма, – это дух времени, истории, проникающий в творение автора. Но что этот дух из себя представляет, этого критик пока еще не знает и о соотношении его с миром персонажей только начинает задумываться.
В статье «Обозрение русской словесности за 1829 год» Киреевский подробно разбирает «Полтаву». Он снова обращается с вопросом – и к себе, и к своему читателю: «всегда ли поэт был верен своему направлению?» Направление Пушкина, как мы помним, – сближение мечты и действительности. Любопытно, как понимает критик поэтический метод Пушкина. Поэт, по выражению Киреевского, «переселил воображение в область существенности». Но он не сумел найти желанные ответы на все вопросы и даже «выступал иногда из круга действительности».
Однако самый «недостаток» Пушкина Киреевский окружает поэзией и сравнивает «Полтаву» с «арфой, у которой недостает еще нескольких струн, чтобы выразить все движения души». Указав на несовершенство Пушкина, неполноту воплощения мира в поэме, отступающей от начертанного идеала, Киреевский объясняет причину – «дума, противоречащая действительности». Опять мы встречаем указание на противоречие. Причем под думой Киреевский подразумевает «софизм о любви стариков» и романическую чувствительность Мазепы, узнающего хутор Кочубея. В этом также нет еще ничего необычного.
Но следующее замечание заставляет нас искать некий скрытый смысл в словах критика. Он находит иногда в поэме «порыв чувства, несогласного с тем шекспировским состоянием духа, в котором должен был находиться творец, чтобы смотреть на внешний мир как на полное отражение внутреннего». [62]
Отношения между внутренним и внешним миром, отражение одного в другом, указание на противоречия – все это уже признаки внутреннего диалога, спора различных точек зрения, а не обычного обмена репликами и не разговора двух лиц. Что же значит здесь «шекспировское состояние духа»? Вообще, при чем здесь Шекспир? Вспомним, однако, что Пушкин в неопубликованном при его жизни черновом предисловии к «Борису Годунову» писал, что толчок к работе над драмой он получил, в частности, изучая Шекспира. «Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов» [63]. В трагедиях Шекспира, которые он называл «народными», Пушкин видел образец для русского театра, поясняя: «Нашему театру приличны народные законы драмы шекспировой, а не придворный обычай трагедий Расина» [64].
Почему же Киреевский, старавшийся понять замысел Пушкина, так резко отграничивал и «Полтаву», и «Бориса Годунова» от Шекспира? Он поясняет, что, если бы Пушкин, подобно Шекспиру, развил в драме мотив психологический, «если бы вместо русского монаха, который в темной келье произносит над Годуновым приговор судьбы и потомства, поэт представил нам шекспировых ведьм, или Мюльнерову волшебницу – цыганку, или пророческий сон… тогда… он был бы скорее понят и принят с большим восторгом» [65].
Киреевский обращается здесь и к читателям, и к критике, раскрывая