Из писем Белинского видно, что он сам выстраивал триаду Гомер – Шекспир – Пушкин (см., напр., письмо к Боткину 19 апреля 1839 г., письмо И.И. Панаеву 19 августа 1839 г.: «У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепею: Гомер, Шекспир и Пушкин». Не в этом ли один из секретов давнего спора? Получается, что Белинский принципиально допускал сравнение с Гомером, но только для Пушкина. В одном из писем К. Аксаков, вероятно, изложил свой взгляд на Гоголя Белинскому, потому что последний отвечал: «Вот мы и сошлись с тобою; только у меня на месте Гоголя стоит Пушкин…» В этом же письме, имея в виду свое понимание литературы, Белинский уточняет: «Куда же девался Гете?».
Сама по себе более высокая оценка Белинским Пушкина по сравнению с Гоголем вряд ли была бы существенна, если бы не отрицание национального, русского характера Гоголя. Именно на этом настаивал Белинский в письме К. Аксакову 14 июня 1840 г. Возражая ему, К. Аксаков писал, что Гоголь – предвестник нового, положительного (т. е. национально-самобытного) направления в литературе, тогда как Пушкин несет в себе отрицание.
Проследим за аргументами спорящих критиков. Разногласие из сферы оценок конкретного автора переходит в сферу вопроса о ценностях и задачах искусства вообще, об отношениях искусства и действительности, даже еще шире – о путях исторического развития. Мнимое совпадение взглядов притом раздражает обе стороны еще сильнее, чем открытое несогласие. Это и обострило их публичный спор, возникший после публикации статьи К. Аксакова.
Как правильно отмечает Ю.В. Манн, каждый из критиков должен был решить для себя: «совместимо ли негативное изображение с надеждой на будущее или нет» [206]. К. Аксаков считал, что совместимо, Белинский – что нет. Между прочим, Шевырев так же ожидал в последующих томах изображения светлой стороны действительности, как и К. Аксаков. «Поэт обещает нам представить и другую сторону той же нашей жизни, разоблачить перед нами сокровища русской души <…> С нетерпением ожидаем его грядущих вдохновений <…>: но и теперь благодарим его за вскрытие многих внутренних тайн, которые лежат в основе русского бытия…» [207].
В чем же разница? Шевырев предполагает (как и Белинский), что Гоголь покажет других лиц, другие характеры и обстоятельства, и надеется, что тем самым «негативный план» поэмы будет восполнен изображением светлого и достойного в человеческой натуре и в русской жизни. (В последнем Белинский сильно сомневался.) К. Аксаков думал о другом – о том, что в самих характерах гоголевских героев заложена возможность их исправления, изменения и дальнейшего развития, т. е. о том, как «разовьется» сам эпос. Критик напоминает, что Гоголь не односторонне изображает своих героев, так что и Плюшкин, и Манилов вызывают сочувствие читателя. Гоголь, – утверждает Аксаков, – «открыл и проложил путь сочувствию человеческому и к этим людям и к этой жизни» [208]. Белинский также не мог этого не заметить. Однако он ограничивает эту черту Гоголя и поправляет К. Аксакова: «надо было сказать – иногда не лишает каких-нибудь человеческих движений» [209]. Формально Белинский прав, в «Мертвых душах» у героев мы видим только по одному живому чувству, «задору», и то не у всех. Между тем сам же Белинский смягчал свой приговор гоголевским персонажам. В статье «Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке» он объясняет, что герои «Мертвых душ», несмотря на всю их неприглядность, не совсем виноваты в своих пороках: «Эти лица дурны по воспитанию, по невежественности, а не по натуре» [210]. Разбирая статью К. Аксакова, он полемически замечает, что Гоголь передал Чичикову и Собакевичу свои собственные слова, то, что должен был бы сказать сам автор. Таковы, по его мнению, рассуждения Чичикова о русском народе, когда он читает реестр упоенных им душ. Таковы и его размышления о Собакевиче [211].
Мы сказали выше, что суждения Белинского справедливы лишь формально, на уровне высказанного в тексте. Именно на этом уровне Белинский и разъясняет свое понимание «тайны жизни», заключенной в «Мертвых душах». Тайна эта в том, почему маленькие и ничтожные персонажи имеют такое значение для нас в нашей реальной жизни. «Гоголь гениально <…> пояснил тайну, отчего из Чичикова вышел <…> “приобретатель”; это-то и составляет его поэтическое величие, а не мнимое сходство с Гомерами и Шекспирами…» [212]. Речь идет о способности Гоголя показать «общее значение» мелочей, составляющих как бы фон поэмы. Но в поэме присутствует и другой план – план подразумеваемого, скрытого изображения. Так, Ю. Самарин, удивляясь замечанию Шевырева о набожности Коробочки, предполагает, что критик не домысливает, а читает «пропущенное», «невысказанное» Гоголем, т. е. угадывает подтекст. Только Гоголь «умел сделать это так, что все другие свойства старушки-помещицы, не высказанные поэтом, вам открываются <…> В этой способности изображать все в немногом заключается тайна творчества, и выше ее нет в искусстве» [213].
Комментируя эти слова, Ю. Манн подчеркивает, что Самарин оказался проницательнее и глубже Шевырева, поставив вопрос о соотношении высказанного и скрытого, подразумеваемого [214]. Но ведь и Белинский невольно признавал существование этого второго, скрытого плана поэмы, тайны, которая не понята и неизвестно, будет ли когда-нибудь раскрыта. Все, что он говорит о значении гоголевских персонажей для читателя, сохраняет свое значение как частный вывод, как приложение. Задача истинной критики – «раскрыть пафос поэмы», заключающийся в «противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся собственному сознанию и неуловимым ни для какого определения» [215]. Только после этого критика в состоянии будет понять «основы и причины этих форм», ответить на те частные вопросы, которые задает Белинский далее и о которых мы уже говорили. Таким образом, получается, что критика волей-неволей отвечает на частные вопросы, не решив глобального, общего, не коснувшись глубокой, т. е. спрятанной, невидимой постороннему глазу тайны. Все это свидетельствует и о более сложной позиции Белинского, чем считалось до сих пор, и о его невольном, непреднамеренном сближении с К. Аксаковым. Причина такого сближения-расхождения – общие философские интересы, участие в кружке Н.В. Станкевича, приверженность практически одной философской системе диктовала выбор сходных методик критики и анализа. Однако различие убеждений превратило сходство сначала в противостояние, а затем и в непримиримую вражду.
Повторимся: «эпическое созерцание» Гоголя, по мнению К. Аксакова, категория не только художественная, но и психологическая, и отчасти историческая. К. Аксаков уверен в том, что Гоголю удалось избежать односторонности своих персонажей, передать их