Судьбы таинственны веленья… Философские категории в публицистике славянофилов - Владимир Николаевич Греков. Страница 45


О книге
полноту и цельность их характеров [216]. Аксаков не отрицает пошлость гоголевских героев, но полагает, что Гоголю удалось передать их внутреннюю потенцию, полноту душевных движений. Разумеется, Белинский не мог принять такого объяснения гоголевской поэмы, решительно возражал против сравнения с Гомером хотя бы потому, что содержание новейшей поэзии противоречит содержанию эпической. Белинский отвергает сопоставление К. Аксакова, поскольку «в «Илиаде» жизнь возведена на апофеозу; в «Мертвых душах» она разлагается и отрицается» [217]. Мысль Белинского заключается в том, что героический, возвышенный пафос «Илиады» не может быть воссоздан на почве отрицательной, на почве пошлости, разоблачаемой в «Мертвых душах». Однако это затруднение можно преодолеть. А.В. Шлегель в рецензии «Герман и Доротея» утверждает, что, хотя эпическая поэзия древности «сохраняет свою значимость на все времена», однако современный эпический поэт не должен обращаться к античности, а должен «основываться на твердой почве действительности» [218]. Более того, Фр. Шлегель разъяснял, что объективная (древняя) поэзия противостоит новейшей потому, что «не знает никакого интереса и не имеет притязания на реальность, она стремится только к игре». Но ведь как раз элемент игры очень силен в «Мертвых душах» на всех уровнях произведения: игра, которую ведет Чичиков со всеми персонажами и с государством в целом, игра автора с читателем, превращающая персонажей в подобие кукол и т. п. Таким образом, теоретическое противоречие эпоса и современности снимается, а позиция К. Аксакова приобретает недостающее теоретическое обоснование. В самом деле, в «Объяснении…» К. Аксаков утверждает необходимость изменения характера эпического начала в современности, признавая тем самым возможность развития, изменения жанров и мотивов литературы. И все же, как совместить изображение пошлости и эпос? К. Аксаков не ответил на упрек Белинского. Однако это не значит, что он признал его правоту. Своеобразную реплику объясняющую позицию критика, мы находим в более поздней статье о богатырях великого князя Владимира (1852 г.). Завершая ее, Аксаков высказал парадоксальное суждение: мы, русские люди, «сильнее чувствуем истину, когда видим нелепость; но эта нелепость принимает тогда непременно характер шутки, запечатленный важностью, и Русской народ любит, шутки ради, играть такими нелепостями; такие шутки имеют серьезный тон и нелепость является как бы с полными правами на действительность, от чего именно подобная шутка так художественна и смешна» [219].

Объяснение К. Аксакова можно применить не только к сфере эстетической, но и к сфере исторической. С такой точки зрения содержание и художественного произведения, и самой жизни предполагает встречу с нелепостью, пошлостью – возможно, как элемент игры, испытания для преодоления всего, что мешает человеку.

Таким образом, сам «комический пафос» Гоголя, его юмор способствуют усвоению истины, и делается это, по мнению К. Аксакова, так же простодушно и наивно, как в древнем эпосе Гомера. Разумеется, такая наивность – лишь первое, необходимое условие восприятия Гоголя, синоним непредвзятости. Но оно еще не обеспечивало постижения гоголевского замысла сколько-нибудь верно.

Комментируя аксаковское сравнение Гоголя с Гомером, А.Д. Синявский показывает, что «единство мира» в поэме достигнуто, но на другом уровне, чем у Гомера. Гоголь как бы представляет нам «преисподнюю эпоса». Спускаясь до уровня «первоматерии», Гоголь наблюдает, так сказать, «молекулярные разъятия» мира, в которых и зарождаются эпические боги и герои. «Мертвые души» – лишь «вступление в эпос». Иначе и не могло быть: перед нами только «прасимволы русского сознания» [220]. Синявский отмечает, что эпос гоголевской поэмы отличается от формы его предыдущих произведений. В нем не только нет героя, но нет даже и события. От эпоса остается голое созерцание.

Противоречивость эпического созерцания Гоголя очевидна, она обусловлена разницей содержания разных пластов поэмы. И это признавал Аксаков. Важно само наличие эпического созерцания, не признаваемого Белинским. Если Аксаков восхищался совершенством, полнотой «акта творчества» Гоголя, то Белинский акт творчества считал самым низшим уровнем произведения. Белинский даже опасается, что Гоголь сам верит в возможность повторить в наше время труд Гомера, передать «эпическое созерцание» в ущерб социальному содержанию и критике современности. Это также повлияло на полемику, сделало ее более резкой. Белинский убеждал не столько Аксакова и его сторонников, сколько, как кажется, самого Гоголя (что для него, как для теоретика натуральной школы, было жизненно необходимо).

Среди противников поэмы надо выделить П.Я. Чаадаева [221]. Чаадаев не участвовал в полемике о гомеровском начале в «Мертвых душах». Но его взгляд на Гомера разительно отличался от воззрений Аксакова и Белинского. Для последних сравнение Гоголя с Гомером имело положительный смысл, для Чаадаева же – резко отрицательный. Дело в том, что Гомер, по убеждению философа, способствовал уничтожению истинной поэзии, более древней, чем греческая. Это проявление упадка, который нес с собой греческий мир, и разлагающего влияния греческого искусства. С такой точки зрения и смотрел на него Чаадаев. Он писал в седьмом «Философическом письме»: «…Эта поэзия заменила другую поэзию, более возвышенную и чистую, от которой сохранились одни отрывки; знают также, что она сменила другой круг представлений, зародившихся не на греческой почве». Чаадаев не ограничился замечаниями о негативном влиянии Гомера на искусство. Его интересовал более общий вопрос – о влиянии Гомера на современность. Он спрашивает, «что может быть общего у Гомера со временем, в котором мы живем, того, что до сих пор уцелело от него в мировом сознании». Но ведь, в сущности, именно этот вопрос и изучали и Белинский, и К. Аксаков.

Чаадаев видит в поэзии Гомера «поэзию зла», осуждает «гибельный героизм страстей, запятнанный идеал красоты, необузданное влечение ко всему земному. Эта привязанность к земному и вызывает осуждение Чаадаева. Искусство Гомера противоречит искусству северных народов, собственно, тех, от которых и произошла современная цивилизация, в то же время греческие мифы, гомеровские герои и страсти вытеснили поэзию древних и до сих пор борются, как считает Чаадаев, с преданиями христианства. Причина же – в «поразительной прелести» древнегреческой и, прежде всего, гомеровской поэзии, «всецело земной, чисто материальной, необычайно снисходительной к порочности нашей природы». Такая поэзия неизбежно «ослабляет напряжение ума, держит его безрассудно прикованным к своим призракам и самообольщениям, убаюкивает и усыпляет его своими мощными иллюзиями». Избавиться от пагубного влияния гомеровского творчества по-настоящему современное общество сумеет только тогда, когда «некое сознательное раскаяние не заставит нас краснеть за бессмысленное поклонение, которое мы слишком долго расточали перед этим отвратительным величием, этими ужасными добродетелями, этой нечистой красотой» [222]. Таким образом, сравнение Гоголя и Гомера для Чаадаева лишь подтверждало правильность негативного отношения к писателю, который уводит русскую литературу от ее самобытных национальных начал, от ее предназначения, поскольку «до Гомера, греков, римлян, германцев нам, русским, нет никакого дела. Нам все это

Перейти на страницу: