В далёкой памяти моей
Жила она в худой избушке,
И на глазах деревни всей
Её все звали побирушкой.
С котомкой шла куда-нибудь,
Себе просила подаянье,
Фуфайка прикрывала грудь
И причиняла ей страданье.
Все звали: к нам иди в колхоз,
Дадим земли и хлеба вдоволь!
Но вихрь судьбы её понёс
Подальше от гнезда родного…
Её я дочку знал и звал
Под небесами расписными
Играть в лапту. И день был мал,
Когда мы бегали босыми
По снегу. Ели пирожки,
Что бабушка пекла на праздник,
Играли радостно в снежки,
Хотя вся жизнь была непраздной.
И тракторная колея
Ломала хрупкий лёд весенний,
В ней отражалась жизнь моя
И ласточкой летела в сени.
«Верея, ты моя верея…»
Верея, ты моя верея,
Прямо к дому ведёт колея.
Затерялся мой милый в пути,
Не доехать ему, не дойти.
Он с дружиной пропал вдалеке,
Я теперь пребываю в тоске,
Я тебя, мой любимый, дождусь,
Охраняй нашу светлую Русь!
Всё мне чудятся кони во мгле,
И пожары бегут по земле,
И ордою летит татарва,
И под нею дымится трава.
Колокольные звоны гудят,
Я надену свой лучший наряд
И пойду по снежку в хоровод,
Где толпится у храма народ.
Я развеюсь, как только смогу,
Я к любимому будто бегу,
Золотятся в лучах купола,
Расступается серая мгла.
Аркадий Лазовский

Аркадий Пазовский о себе говорит так: немножко китаец, потому как родился в Китае, где и прожил два с половиной месяца. А потом начались его странствия, которые продолжаются до сих пор, уже 67 лет кряду. Дальний Восток, Восточная Сибирь, Таджикистан, Туркмения… Первый свой паспорт получал в Узбекистане. После института работал в различных областных и республиканских газетах. Исколесил практически всю Среднюю Азию. А когда сломался Союз нерушимый, занесло его каким-то ветром в незнакомый тогда еще город Новосибирск. Про ветер он потом осознал: в послужном списке скитальца Западная Сибирь оставалась неосвоенной территорией. Вот и осваивает он уже четверть века ее просторы. Так что, добавляет о себе автор, для полной ясности: он сибирский китаец среднеазиатской закалки – судьба, наверное.
Такими мы были… или Про овцу, мечтавшую стать коровой
Маленькая повесть (в сокращении)
I
По ОРТ в «Новостях» передали: Калифорния замерзла…
В Сакраменто мороз. Апельсины в снегу. Заносы на автострадах. Жертвы.
Небесный банк выписал теплому штату Америки транш в двадцать два миллиарда убытка «зелеными».
Какая-то чушь происходит в природе.
Показывают: поседел Golden Gate Park в Сан-Франциско. Озеро Тахо – как виски со льдом.
Словом, стихийное бедствие.
Звоню в Лос-Анджелес, своему закадычному другу Мишке Шахновскому. Треть века назад в пролившемся из России потоке умов, на гребне волны drain brain, уплыл мой приятель в Америку…
– Слушай, Минька! – кричу в телефон. – Это что же у вас вытворяется? Ты живой?
– Да вот, старик, диверсия, понимаешь ли. Налетел Колотун Бобо – бац, Санта-Клаусу по носу. – хохочет там, на другой стороне, густой баритон. – Ноль по Фаренгейту… Почти что наши, советские минус восемнадцать. Фу-у-у… Выдыхаю пар. Значит, живой еще.
Мишка говорит, что из фонда комитета по ликвидации чрезвычайных ситуаций малоимущим выдали верблюжьи одеяла, бездомным – войсковые спальные мешки. И те и другие получают какие-то спецпайки, сухое молоко…
Шахновскому ничего не дали. Он не бездомный. Мишка делает мировую науку в какой-то сверхсекретной лаборатории высоких энергий при Калифорнийском университете. Изобретает там какие-то лазерные модуляторы сверхвысоких частот. С помощью этих приборов, как я понимаю, человек научится слышать так же чутко, как слышит, к примеру, летучая мышь… И от этого, считает мой друг Мишка Шахновский, в скором времени поумнеет все человечество в целом… значительно… Потому что, услышав скрежет Вселенной, безусловно, сделает выводы для своего дальнейшего существования. Тогда уже ни одеяла, ни спальные мешки, ни тем более сушеная простокваша никому не понадобятся: человек станет осознавать себя так же уютно и обустроенно, как летучая собака… повиснув вниз головой.
– Да ну, старина, давай-ка лучше как-то по-человечески… – прерываю ход его великой мысли. – Хочешь, я тебе мешок кедровых орехов пришлю? Настоящих, таежных…
В телефоне что-то захмыкало, и Минькин голос густо пропел:
– Спасибо, дружище! Мешок, конечно же, слишком. А вот с дюжину шишечек передай, если случится оказия. Только свежих, чтобы Сибирью пахли. А вы сами-то как?
– Да нормально… нормально.
– Коровы мычат? Как и прежде?
– Вот ты даешь, Михаил! Вроде большой уже, умный на всю планету, а туда же…
– Ну да ладно… Бывай, старина. Привет коровам на родине…
II
В городе нашего детства коровы вместе с людьми ходили по тротуарам…
Овцам разрешались только короткие пробежки трусцой по хитромудрым коридорам улиц, случившимся меж глинобитных дувалов старого города. Гулять по тенистым проспектам, в экзотических парках и даже на мощеных площадях оранжевого от солнца и хлорофилла Намангана им было запрещено… Того и гляди испортят, нарушат городской антураж: зеленую изгородь вдоль газонов ощиплют, цветы на бульварах вытопчут… Что говорить? Овца – она и в Намангане овца: пришла, заблеяла и съела… Прекрасное ей недоступно. Баран в городе – это призрак пустыни.
Пять дорог вели в Наманган моего детства с разных сторон. На въезде, с юго-западной стороны, в тени пушистой чинары – санитарный пост ГАИ. Вальяжный старшина Сатыволды Кучкаров лениво тащит навстречу подъезжающему «москвичу» прикрытый лоснящейся от сального пота и пыли рубахой арбуз своего живота… У него на запястье повис и копытцем зебры брыкается сам по себе милицейский жезл.
– Здраствуй, дарагой, – прилагает он пышечку чести к вспотевшей и от солнца, и от не доеденного еще плова щеке, которая с видом доброго шматка копченой буженины отдыхает у него на груди. – Вай бо, какой сёдня жяра, а… – вздыхает сладко старшина. – Немнощька чай пить будим?
– Спасибо, родной… – отвечают из «москвича». – Как-то в следующий раз. А сегодня, извини, тороплюсь.
– Во-е какой, а… Слющай, уваджяеми, а у тебя