Через неделю все трое сели в поезд и отправились в Париж, в небольшой отель на левом берегу Сены. По ночам Ада все так же плакала и мастурбировала, думая о Фабрицио. Зато днем они с дядей и кузиной рассматривали эстампы и старые книги на набережной Сены, покупали les crêpes – французские блины – из полуподвальных окошек на Монмартре, любовались панорамой города с прогулочных корабликов и с Эйфелевой башни. Как-то утром Лауретта отправилась гулять одна (ей хотелось поглазеть на модные витрины), а Ада с дядей, купив ворох маргариток, взяли такси и поехали на кладбище Пер-Лашез. Танкреди решил почтить память расстрелянных в 1871 году у так называемой Стены коммунаров 147 защитников Парижской коммуны. Потом он провел Аду мимо могил Мольера и Бальзака, Лафонтена и Сирано де Бержерака, Айседоры Дункан и зятя Маркса Поля Лафарга и у каждой оставил по цветку.
Надгробие Элоизы и Абеляра Ада нашла сама и, оттого что их несчастная любовь напомнила ей о ее собственной, снова разрыдалась. Но на сей раз дядя не произнес своего традиционного «закрой краны».
На следующий день он повел племянниц в Лувр. Лауретта снова жаловалась на больные ноги и ворчала, что вживую «Джоконда» куда хуже, чем на репродукциях. У Ады же на лестнице перед Никой Самофракийской вдруг перехватило дыхание, словно кто-то ударил ее кулаком в грудь. Горло сжало, глаза наполнились слезами. Но этот плач ничем не напоминал тот, у могилы Абеляра и Элоизы. Ада впервые поняла, что, выйди она замуж за Фабрицио, ей пришлось бы отказаться от всей этой красоты. Он ведь бывал в Париже, в командировке, но, вернувшись, говорил только о ночных заведениях, «Мулен Руж» и канкане.
– Следующим летом отправлю вас в Лондон, одних, – обещал дядя Тан.
«Я к тому времени уже отучусь год в университете», – думала Ада. Аттестат распахнул перед ней волшебную дверь, которая после брака с Фабрицио, скорее всего, закрылась бы навсегда. Она была благодарна дяде за то, что тот осознал грозившую ей опасность, хотя все еще страдала.
Но по возвращении в Донору ее ожидала новая боль, столь же глубокая, пусть и другой природы. Бабушка Ада наотрез отказалась обсуждать даже саму возможность поступления в университет.
– Одной, вдали от семьи, в большом городе? Нет, никогда. Будешь жить в пансионе у монахинь? Даже и не думай. И потом, зачем тебе диплом? У Лауретты, по крайней мере, практические соображения: если она, к несчастью своему, овдовеет и обнаружит, что муженек промотал ее наследство, то сможет со своим учительским свидетельством работать репетитором, не обделяя заботой собственных детей. Что? Говоришь, получив диплом, тоже сможешь преподавать? Так ведь в Доноре университета нет, а из дома я тебя не отпущу. Танкреди, конечно, много всяких причуд вбил тебе в голову, да только он тебе не опекун, так что его мнение значения не имеет. Я одна имею право решать, «да» или «нет». И я говорю «нет».
Эта борьба длилась еще почти три года, пока Ада не стала совершеннолетней. И донна Ада до последнего стояла на своем, что бы ни думал об этом пасынок и как бы он ни пытался ее переубедить.
23
С самого раннего детства Ада всегда находилась в гигантской бабушкиной тени. («Да расскажите же мне о ней, наконец!» – воскликнул психоаналитик.)
Когда союзники стали бомбить соседний город, бабушка решила уехать в Ордале, взяв с собой всех внуков, а именно меня, Лауретту, трех наших двоюродных братьев и сестер Аликандиа и еще одного кузена, Джульетто Артузи, два года назад потерявшего на войне отца. Ребята говорили, что в первые месяцы после переезда огромная усадьба, сплошь состоявшая из лестниц, балконов, ниш, коридоров и тайных проходов, казалась нам, детям, волшебным местом, неисчерпаемым источником всевозможных забав и развлечений. Так, по крайней мере, рассказывает моя кузина Грация (ей тогда уже исполнилось девять, и она все прекрасно помнит): ощущение, что живешь в каком-то романе из «Моей детской библиотеки», выпуски которой она собирала и читала во время обязательной полуденной сиесты. Взяв в подручные двух младших братьев и Джульетто, кузина затевала походы вниз по реке до самого конца сада. Младших тоже таскали с собой: мне тогда исполнилось два года, Лауретте – четыре. Воображение Грации не имело границ, она была настоящим главарем нашей банды, и все мы беспрекословно ей повиновались – даже ребята из других бежавших от войны семей, приходившие с нами поиграть, вроде детей бухгалтера Арресты, который вел бабушкины дела. Как-то раз по приказу Грации я вернулась домой, обернув вокруг шеи ужа вместо ожерелья, чем привела в ужас кухонную прислугу. Правда, все это я знаю только по их рассказам – у меня самой о том времени не осталось даже смутных воспоминаний, лишь вырванные из контекста образы: овца, на которой Витторио пытался кататься, керосиновая лампа на круглом обеденном столе, запах фенхеля, фриттата с крапивой, которую Джулио отказывался есть – боялся, что она жжется…
Когда пришло известие о смерти наших родителей, моих и Лауретты, бабушка Ада решила, что нам пока не стоит этого знать, и строго-настрого запретила старшим даже упоминать об этом. В один день потеряв старшего сына, младшую дочь, зятя и невестку, она нашла в себе силы не плакать, разве что тайком. Другой зять, муж тети Консуэло и отец Джульетто, как я уже сказала, погиб на Русском фронте, а дядя Танкреди еще в начале войны уехал в Швейцарию, и вестей от него у бабушки Ады не было. Мы с Лауреттой и другими ребятами никогда его не видели, да и в принципе, кажется, не подозревали о его существовании.
Бабушка не надевала траур, не заказывала заупокойных месс и вообще ни на йоту не изменила своего к нам отношения – в смысле, не стала относиться лучше или хуже, чем к остальным двоюродным братьям и сестрам. Мы и не подозревали, что стали теперь сиротами, совсем как в книжках из «Моей детской библиотеки», – хотя, возможно, это показалось бы нам романтичным. Но даже кузина Грация, сразу обо всем прознавшая, ни разу не проговорилась, как бы невероятно это ни прозвучало.
Потом, когда война закончилась и все мы вернулись в город, тайное неизбежно стало явным. Наша маленькая банда распалась: братья и сестры вернулись домой, к своим родителям, а мы двое… У нас дома больше не было. На месте здания, в котором на третьем этаже располагалась моя квартира, теперь зияла воронка, окруженная горами щебня. А в домике Лауретты, хоть тот и стоял на своем месте (не рухнул ни один зубец в средневековом стиле), теперь некому было жить. Выйдя много лет спустя замуж за Джакомо Досси, кузина, прежде чем вернуться в родной дом, все там перестроила, не сохранив ни мебели, ни каких-либо других вещей, оставшихся от родителей.
Приехав в город, бабушка Ада сразу же послала за своим духовником, а потом позвала нас в гостиную, где дон Мугони, обильно потея от волнения и поминутно вытирая лоб мятым носовым платком, сообщил нам, что Иисус призвал наших родителей на небеса и что с этого момента мы будем жить на вилле Гранде с нашей дорогой бабушкой, которая нас так любит.
Подозреваю, что слова священника и само осознание сиротства должны были нанести нам огромную душевную травму, но связанных с этим сильных эмоций как-то не припоминаю. С другой стороны, мы были тогда еще совсем маленькими, и исчезновение родителей (память о которых совершенно растворилась за долгие месяцы, проведенные в деревне) казалось нам всего лишь одной из многих нелогичных вещей, которые делают взрослые. Словно они решили поиграть с нами в прятки, а потом, когда надоело, просто отправились по своим делам, забыв сказать, что игра окончена.
Дядя Тан вернулся из Швейцарии только через полтора года, но с тех пор всегда жил с нами на вилле Гранде,