– Вольтран мне говорил, что ответил согласием на ухаживания Эрншоу и ему понравилось! Как он выразился: «это были лучшие три месяца в моей академической жизни».
– Ему всегда нравились женщины постарше, – усмехнулся Финли.
– Как он мне объяснил, это большая честь. Эрншоу замечает только способных учеников.
– Вот сейчас обидно было, – наигранно оскорбился Стоун.
– Ты уверен, что оно тебе нужно, Финли?
– Нет, конечно. Я пошутил.
Они нервно посмеялись. В такие моменты смех – единственный способ справиться со стрессом.
– Я рад, что Линда поддержала тебя, – сказал Финли. – Я видел, насколько ты её ценишь и любишь. Из уважения к нашей дружбе и тех чувств, которые у меня были к Линде, я не буду вам мешать.
Стоун протянул руку, и Сикорский с благодарностью её пожал.
– Я приду к тебе на выходных. А пока набирайся сил. Мы вместе ещё не одну иллюзию соберём!
– Боюсь, что в ближайшие полгода врачи запретят мне работать с иллюзиями. Да и потом… Вряд ли я возьмусь за что-то масштабное. Хватит с меня фэнтезийных парков.
Артур попытался усмехнуться, но улыбка получилась натянутой, какой-то болезненной. Финли покивал и вышел из палаты.
Спускаясь вниз по лестнице, он вспомнил слова, сказанные другу:
«Из уважения к нашей дружбе и тех чувств, которые у меня были к Линде, я не буду вам мешать».
Безусловно Финли лукавил. Чувства к Линде у него были живы, теплились тонким огоньком свечи глубоко в душе. Но он не станет мешать их счастью, погасит старые чувства к Линде.
В тот же вечер Финли Стоун сел в самолёт и улетел в Милан к красноволосой Эмме.
Хронокуб
Свет дневной, отяжелённый московской гарью, пробивался сквозь запылённое стекло лаборатории. Я покоился на металлическом столе, холодном и равнодушном, как всё в этом месте. Мои грани блестели обманчиво, как обманчивы улыбки людей, впервые берущих меня в руки.
Рядом нервно вышагивал мой создатель – высокий, худощавый человек с глазами цвета весеннего неба, в которых тлело что-то сродни жадности, но не к вещам, а к возможности. Его звали – Иван Ледышков. Это имя уже давно впечаталось в мои грани, смешалось на уровне атомов. Можно сказать, теперь я чувствую то же, что и создатель. Можно сказать, мы едины.
Он создал меня несколько недель назад. Я отчётливо зафиксировал первые мгновения собственного бытия; я был чистым листом – ненаписанным холстом художника. И когда Иван прикоснулся ко мне первый раз, я познал этот мир. Его воспоминания, ощущения, мысли, суждения – напитали меня информацией.
Я не знал (не мог знать) всего, но человеческого рассудка хватило, чтобы составить единую картину мира.
Сейчас Ледышков говорит вслух, не замечая, что его слова – ничто перед неумолимым скрипом секундной стрелки.
– Что я наделал, что же натворил, – бормочет он, нагибаясь ко мне. – А вдруг Ольшанин использует тебя?..
Он замолкает, боясь, что даже отзвук его мыслей изменит реальность.
Моё создание заказал Тимофей Ольшанин – меценат и маг денег. А Ледышков мечтал выручить за работу большие деньги, чтобы обеспечить жену и ребёнка лучшим будущим. Что нужно Ольшанину – мне не ведомо. Внутри себя я чувствую тонкий шелест шестерёнок старых наручных часов, подаренных прадеду Ольшанина в награду за победу в одном из сражений Первой мировой войны.
Я фиксирую движение руки Ледышкова. Осторожное, словно он боится, что я взорву всё вокруг. Словно никогда ко мне до этого не прикасался. Его пальцы оставляет тёплый отпечаток на поверхности. Люди всегда оставляют следы – жирные пятна, фрагменты мыслей, порой даже души, если таковая у них есть.
За окном – Москва, тяжёлая, как масло, стекающее с ковша. Гудят машины. Иногда пролетают стайки голубей. Что они забыли в этом душном муравейнике? Неужели им отмерено прожить всю жизнь в бетонном городе и не познать радости свободного полёта?
Ледышков встряхивает меня, будто я шар предсказаний и способен выдать ответ на его сомнения. Его нервозность передаётся мне и… разглаживается, отмирает на холодной стали.
– Хорошо, я сделаю это! – решается создатель. – Сделаю тест и отправлю в банк, как договаривались.
Одно движение всегда порождает другое. Я знаю это, потому что фиксирую каждое изменение вокруг. И слова Ледышкова словно становятся катализатором. В дверях появляется Денис. Он – лаборант. Лицо его мне неведомо, как и мысли. Он не касался меня. Однако я отчего-то знаю, что его взгляд острый, слишком острый для того, кто хочет остаться незамеченным. Он видит всё: миг замешательства, движение пальцев Ледышкова на моей грани. Создатель пытается укрыть меня своим телом, смахивает со стола карандаш, который звонко прыгает на кафельном полу. Но уже поздно.
– Что это? – его голос тонкий, трепетный, как у птицы. – Что вы делаете, Иван Семёнович?
И тут всё идёт иначе. Я зафиксировал всплеск напряжения в воздухе, невидимое, но ощутимое, как молния перед дождём. Ледышков поворачивается, его взгляд обжигает человека напротив.
– Денис, иди к чёрту, – говорит он наконец.
Он ощупью проводит указательным пальцем по моим граням, словно пытается успокоить, заверить, что всё будет хорошо, а затем резко поворачивает механизмы против часовой стрелки. Внутри щёлкают тонкие рессоры. Руны на моих внутренних гранях оживают, кружатся в световом танце, пронзают тонкими невидимыми лучами магии наручные часы внутри. И минутная стрелка нарушает жизнью данное ей задание…
Денис резко выпрямился, будто ужаленный этими словами. А затем мир вспыхнул и понёсся в обратном направлении. Карандаш, замерший возле ножки стола, покатился обратно, а затем вспорхнул на стол, будто никогда и не падал.
Город за окнами продолжает своё неуклюжее движение. Москва остаётся неизменной – громоздкой и плотной, как комок мыслей, сотканный из миллионов судеб. Звуки, гудки, сигналы из окна – наполняют меня знанием иной жизни, и я будто бы понимаю её также хорошо, как и лабораторию.
Денис исчезает, как исчезают все, кто не знает, зачем пришёл. Шаги его тают в коридоре, где воздух тяжел от старых заклятий и запаха пыли, вечно недомытый нерадивыми уборщиками. Так думает мой создатель. Ледышков смотрит мне в грани, будто пытается увидеть там ответ, но я лишь отражаю его лицо, тревожное и усталое, с тенью вчерашнего недосыпа.
Движения моего создатели становятся торопливыми, почти лихорадочными. Границы времени для него уже размылись: он знает, что завтра может не наступить, а вчера никогда не изменится. Сколько не крути стальные грани.
– Ладно, – бормочет он, открывая ящик стола. – Я это сделаю.
Щелчок закрывающегося дипломата – сухой и отрезающий. Внутри – я, холодный и бесстрастный,