Возвращение - Галина Дмитриевна Гончарова. Страница 94


О книге
ли? Чтобы такая змеища, да сдалась запросто?

Ой ли?

Могла она кого другого подсунуть, а сама утечь?

Еще как могла.

И подсунуть, и подставить — совести и жалости там было, как у гадюки. Ты змее хоть сутки о добре рассказывай, пошипит она, а толку — чуть.

А после отъезда ее Любава как с цепи сорвалась. Устинье тогда вдвое, втрое доставалось.

Тогда она думала, что за Марину. А теперь?

Может, и правда, сбежала царица? А свекровь о том знала, и бесилась, и боялась? И такое могло быть. И… может ли потом… Устя ведь после того так ребеночка зачать и не смогла! Так пустой в монастырь и ушла.

Маринка?

Для этого и порчи не надобно, есть такие травы… пока женщина их пьет — нипочем не затяжелеет. Травы есть, отвары, заговоры. Устя их теперь тоже знает…

Неужели — и это?

Задумавшись, Устя пропустил все «шипение», а вот ввалившихся в комнату мужчин пропустить не получилось. Шумные очень.

— Матушка! Тетушка! — Фёдор расцеловал сначала матушку, потом царицу Марину, которой обращение тоже не понравилось. Какая ж она ему тетушка? Скорее — сестрица.

А потом уж подошел к Устинье. И к боярыне, которая сидела ни жива, ни мертва.

— Боярыня Евдокия. Боярышня Устинья…

И так посмотрел… Усте даже противно стало. Словно слизень липкий по коже прополз.

Но сдержалась, поклонилась.

— Подарок у меня для тебя есть, Устинья Фёдоровна. Прими, не побрезгуй.

Устя на мать посмотрела.

— Когда матушка дозволит?

— Д-дозвол-лю, — проикалась матушка. — К-когда нет в том урона чести девичьей.

— Да какой тут урон, — обе змеи подарком точно заинтересовались. Гадины! — При матушке родимой, с царского дозволения…

Фёдор к двери повернулся — и Истерман вошел.

Только вот Устя как раз от него взгляд отвела. И обнаружила неожиданное.

Марина на Истермана смотрела… нет, не как на мужчину. Она не видит в нем мужчину, она не видит в нем орудие, она с ним не играет, не кокетничает, не подчиняет, не управляет.

Почему? Какие между ними отношения?

А вот царица Любава, напротив. Смотрит с улыбкой, ласковой такой… теплее она только на Фёдора смотрит.

Неуж…

Хотя — чему удивляться, в тереме и не таких шепотков наслушаешься, была сплетня, что царица Любава светловолосым иноземцем увлекалась теснее, чем стоило бы.

Не поймали ее, понятно, да чего странного?

Царица молода была, Руди по юным годам очарователен, а вот царю к тому времени уж пятьдесят лет исполнилось, грузен был, неповоротлив, куда ему до молодого мужчины?

Могло и такое быть. А уж после смерти царской — всяко было.

А что у него в руках?

Какой-то короб, тканью накрытый…

— По приказу царевича нашел для самой прекрасной боярышни Россы. Прими, боярышня, не побрезгуй…

Ткань в сторону отдернули, а на стол поставили… клетку.

Роскошную, вызолоченную. И в ней желтая канарейка.

— Примешь, Устиньюшка?

И как только Фёдор рядом оказался?

— Красота какая! — царица Марина. Только смотрит она на клетку.

— Птица редкая, — это уже Любава. — Ценная…

— Честь-то какая!

А вот и маменька голос подала.

Устя вздохнула. Как-то оно само получилось, не виновата она, язык сам повернулся.

— Иноземная птица, красивая… пленная. А ведь в клетке — и вызолоченной — несладко, правда, пташка? И воли у тебя своей нет, и права решать тоже. Захотят — поставят, захотят подарят. Решат пение послушать — ткань снимут, надоешь — закроют, а то и вовсе выкинут. А клетка роскошная, золотая клетка, дорогая, наверное… о чем ты, птица, поешь? О тоске своей? О стране своей? Даже дай тебе свободу — ты не выживешь. И до дома не долетишь… Бедная ты, бедная….

Застыли все.

Фёдор глазами захлопал, как большой сом.

Руди первым понял.

— Права ты, боярышня. Может, государыню Любаву попросим? В ее оранжерее птица себя хорошо чувствовать будет? Там и другие есть, ей и тосковать будет некогда.

— Когда царевич не прогневается? — Устинья повернулась к Фёдору, подумала, что близок он к очередному приступу. Вот, и вены на лбу вздулись… — Не обессудь, государь, а только на нашей сторонушке такая птица не приживется. Кому — канарейка заморская, кому сокол.

— И пара соколу — соколица, — тихо вставил Руди.

Устя только понадеялась, что сокола ей не подарят. Не любила она никогда охоту, подло это.

Когда ради пропитания, один на один, когда для семьи стараешься, когда шансы есть у тебя и у зверя — это честно. А когда у тебя загонщики, оружие, кони, свита, а у зверя только ноги и удача…

Царская охота — это просто очередная подлость. Убийство, вот и все. Нет в ней никакой чести и доблести. И красоты тоже нет.

Борис охоту тоже не любил. А Федя от нее шалел, дурел. Нравилось ему зверье травить, кровь нравилась, смерти…

Упырь!

Но слова про сокола услышал, понял.

— И то… не подумал я, боярышня. Соколица с руки есть-пить не станет, в клетке не выживет. Ей небо надобно.

— И сокол рядом.

Только ты не сокол. Ты… ты — блоха в перьях!

Вслух Устя этого не сказала. Так что Руди подхватил клетку, удачно подхватил под локоть боярыню Евдокию, а государыня Любава и сама встала. Надо же посмотреть, как птичку выпускать будут?

А вот царица Марина и шагу не ступила. К чему ей?

— Одних вас оставлять не надобно, Феденька, то урон девичьей чести будет.

Фёдор кулаки сжал, а ответить не успел.

Неудачно так получилось…

Столик, на который Руди свою клетку ставил, был накрыт для чаепития. А он-то чашки подвинул. Вот одна из них балансировала на краю, а потом и свалилась. Прямо на роскошный царицын белый летник. Чай выплеснулся, на белом коричневое пятно — грязное, размытое. Чашка только звякнула.

— Б…!!! — поносно выругалась царица.

Устя смотрела на ее лицо — и страшно становилось.

Такие у нее глаза были.

Жива матушка, это ж просто летник! Тряпка расшитая! Таких десяток смени — не заметишь! Ты царица, не первый он у тебя, не последний! А она так смотрит… словно убила бы!

За глупость!

За случайность.

А ведь раньше Устя ее такой не видела.

Марина с ней и не разговаривала, правду сказать. Так, могла пару фаз бросить, до слез довести, мимоходом, и дальше пойти. А сейчас Устя не удержалась.

Знала, что смерть рядом стоит — и не смолчала. Слишком уж

Перейти на страницу: