– Кома, говорю же! Я понимаю, вы расстроены, и мне очень жаль, но он в коме! Глубокое и продолжительное состояние бессознательности, очень похоже на то, что мозг умер, это устойчивое вегетативное состояние, вполне обычное после таких тяжелых ранений, как у него, да еще в комплексе с кислородным голоданием! Кома! Мы делаем для него все, что можем, чтобы поддержать. Я не знаю, кем вы себя вообразили, но совершенно ни к чему твердить, что мы делаем недостаточно!
– А вы делаете достаточно? Да вы ничего не делаете! – пронзительно звучал чей-то голос.
Ох.
Этот голос, гневный, громкий, расстроенный, вовсе не был скрипучим и противным.
– Прежде всего, это не кома! Это первое. Может, вам легче злоупотреблять вашими медицинскими привилегиями, делая вид, что он здесь получает помощь, но я вам скажу прямо сейчас: вы понятия не имеете, с чем столкнулись!
– Он в коме! Он был под моим наблюдением неделю в Сайгоне. А вы здесь каких-то пять секунд! Я видела тысячи таких, как он. Я тридцать лет этим занимаюсь! У него пульс сорок ударов и почти отсутствует кровяное давление!
– Пульс сорок, вот как? А вы смотрели на этого пациента? Вы поднимали на него взгляд хотя бы раз в день или за последние семь дней, интересовались, как он выглядит? Пульс сорок, говорите?
Александр почувствовал, как его руку обхватывает и приподнимает маленькая теплая рука, а потом снова кладет на кровать.
– Вы когда в последний раз к нему прикасались? Сейчас у него пульс шестьдесят два! И, даже не надевая браслет, могу сказать просто по виду его кожи, что давление у него не сорок на шестьдесят, как вы тут болтаете и рисуете на этой вашей диаграмме, а семьдесят на пятьдесят пять! Это не коматозный пациент! Вы хоть в школу-то ходили?
– У меня еще пятьдесят таких пациентов, не он один! Я делаю все, что могу! За кого вы меня принимаете? Кем вы себя возомнили?
– Мне плевать, кто вы такая. А вы просто не хотите понять, кто такая я. Вас касается только то, что этот человек – майор армии Соединенных Штатов, и он тяжело ранен, и он зависит от вашего ухода, чтобы выжить, а вы тут стоите с неумытым лицом и наглыми глазами и твердите мне, что занимались уборкой туалета на втором этаже, пока человеку здесь не меняли повязки на ране в груди по меньшей мере двенадцать часов!
– Неправда! Просто неправда! Мы меняем их каждые четыре часа, когда ставим новые дренажные трубки в легкие!
– Чушь собачья! Послушайте, как он дышит, – это разве похоже на недавний дренаж легких? Где катетер? А его бинты… Мне и близко не нужно подходить, чтобы почуять их запах, их уж точно не меняли двенадцать часов назад! Мне не нужно подходить к нему вплотную, чтобы видеть: игла капельницы, без которой он просто не может выжить, выскочила из его вены, и теперь все его предплечье распухло в три раза! Что, вы этого не замечаете? – Голос все поднимался и поднимался, пока не стал самым громким звуком в чистилище. – Опустите эти свои подносы, сестра, они мешают вам видеть, поставьте их где-нибудь и взгляните на вашего пациента! Понюхайте вашего пациента! У него ножевая рана в ноге глубиной в пять дюймов, и она инфицирована только потому, что ему не меняли повязку, а пенициллин, который ему прописан, капает в воздух вместо его вены, и вы мне заявляете, что вы о нем заботитесь? Делаете что можете? Да при такой заботе даже здоровый человек впадет в кому! Где ваш дежурный врач? Я хочу немедленно его увидеть!
– Но…
– Сейчас же! И больше ни слова! Но я скажу еще кое-что: я возьмусь за вашу работу, если больше ничего не смогу сделать. Вам нельзя доверять даже мытье туалетов в этом госпитале, не говоря уж об уходе за ранеными солдатами. А теперь приведите доктора. Этот человек ни минуты больше не останется под вашим так называемым присмотром. Ни секунды! Вьетконговцы могли бы позаботиться о нем лучше, чем вы! Идите! Идите, кому говорю!
Его руку снова приподнимали, его рубаху снимали, длинная острая игла мягко, безболезненно погружалась между его ребрами, между мышцами, в плевральное пространство. Тсс, милый, тише, с тобой все в порядке, теперь дыши… Теперь все будет хорошо.
«Ох», – не выговорил, а скорее подумал Александр. Он перестал задыхаться… Его тело расслабилось, ум очистился, руки, пальцы, сердце успокоились… Глаза все еще были закрыты, и хотя не было никотина, океана, Луги, блинчиков, хлеба, тишины и гармонии, а были шум, скрип, громкие голоса, все же, все же…
Это был рай.
Не было звуков, запахов, вкусов, ощущений, но наконец он понял, что вернулось зрение, – потому что открыл глаза, и перед ним сидела на стуле Татьяна. Она была настолько бледной, что даже ее веснушки как будто исчезли. И никакой косметики, никакой помады. Волосы убраны назад. Губы у нее были бледно-розовыми, глаза – серо-зелеными. Руки печально лежали на коленях. Она сидела молча. Но Александр знал только одно: когда он открывал глаза в последний раз, он видел Татьяну, и когда он в первый раз их открыл, неизвестно, через какое время, он увидел Татьяну. Она сидела рядом и нежно смотрела на него. Вокруг нее в комнате, похожей на больничную палату, он увидел пустынную вербену, агаву и золотистые маки в горшках на подоконнике. На столе в углу красовалась маленькая елка, увешанная мигающими разноцветными огоньками. А у его кровати на маленьком столике стояла на подставке яркая картина – и на ней была не пустынная вербена, а настоящая сирень, вроде той, что росла на Марсовом поле напротив его гарнизона в Ленинграде.
Александр не шевелился. Он попытался подвигать пальцами рук, ног, языком. Что-то медленно дало ему понять, что он жив. Просто некий маленький знак перед тем, как он открыл рот. Слышал ли он ее голос просто у себя в голове? Какие-то общие воспоминания? Она что-то ему говорит, вроде как «не беспокойся»? Старается утешить его словами?
Он не знал. Он так не думал. Он боялся шелохнуться, потому что она не двигалась. Она просто сидела, глядя на него, даже не моргая. Ему пришло в голову, что он, возможно, и не открывал глаз, может, ему это лишь снится, а его глаза по-прежнему закрыты? Вряд ли они могли быть открыты, потому