Воспоминания. Повести - Софья Васильевна Ковалевская. Страница 82


О книге
обнаруживала самое обидное и неприступное равнодушие. Зато она сама пылала к Чернову тем восторженным, горячим и бескорыстным обожанием, какое только способна испытывать очень молодая девушка к человеку гораздо старше ее, облеченному в глазах ее ореолом гения. Она и теперь постаралась сесть к нему поближе и, не спуская с него своих серых лучистых глаз, d’une inspirée  [50], с жадностью ловила на лету каждое его слово, угадывая по лицу его, что он думает о том или о другом вопросе. Чтобы не иметь надобности стесняться в разговорах, на редакторские обеды из прислуги не допускался никто, кроме преданной Авдотьи Яковлевны, на которую можно было положиться, поэтому Марусе самой постоянно приходилось выскакивать из-за стола, чтобы помогать разложить кушанья; да и гости сами служили себе и соседям. В начале обеда, как обыкновенно бывает, все увлеклись едой, и споры, такие шумные и горячие в кабинете, на миг притихли, пресеклись и оборвались. По мере того, однако, как желудки насыщались, языки снова развязывались. Сначала стали возникать разговоры частные, между гостями. Между сегодняшней молодежью существовали, разумеется, свои соревнования, обиды <не разобр.>, шутки, намеки, напоминания, словом, шел тот непонятный и раздражительный для всякого постороннего лица разговор, какой всегда ведется в кружках, где много молодежи, которые все свои люди, встречаются чуть ли не ежедневно, имеют пропасть своих личных, ужасно интересных для них самих дел, старых счетов. Среди того общества, которое собралось сегодня, было, разумеется, много и мелких соревнований, ссор, симпатий и антипатий, обидных оскорблений, на которые, чтобы не уронить себя, непременно следовало ответить такой же или еще более язвительной <не разобр.> – словом, было много всей той скучной дряни, которая всегда и неизбежно заводится всюду, где ни соберутся вместе штук 10 двуногих животных, да притом еще разного пола, и которая делает всякую общественную жизнь вещью довольно нестерпимой. Теперь, однако, все эти мелкие чувства подавлялись сознанием того великого и важного, которое готовилось для всех впереди; все были проникнуты убеждением, что они все, здесь собравшиеся, суть «новые», «лучшие» люди, что они, так сказать, соль земли, и это приятное сознание смягчало все сердца и располагало их к благодушию и к милосердию друг к другу; инстинкт же человеконенавистничества, присущий всякому человеческому сердцу, находил себе исход во вражде к врагам, т. е. к <не разобр.>.

Даже литературный критик и критик по части философии, постоянно сталкивающиеся между собой на страницах журнала и, кроме того, оба сильно влюбленные в Корали, и те, хотя и не щадили друг другу мелких пикировок, однако и те до поры до времени не отказывали друг другу в уважении. По мере того, как обед подвигался к концу, беседа становилась все оживленнее; к тому времени, как подали жаркое, голоса уже сливались в один общий гул. На том конце стола, где сидел Чернов, обсуждали теперь одно событие последних дней, о котором газеты по обыкновению только оповестили публику с красноречивой краткостью, но о котором в Петербурге шли теперь самые разнородные и противоречащие друг другу толки: а именно о том, что в государя, во время его недавней поездки в Париж, был сделан выстрел. Событие это комментировалось и обсуждалось на все лады; однако, как это ни странно, никто в кружке не придавал ему уж чересчур большого значения. Выстрел, очевидно, был сделан человеком отдельно стоящим и не был делом какой-либо серьезной партии; поэтому никому в голову не входило, что не только отзовется на судьбе их кружка, но и будет иметь серьезное и решающее влияние на всю внутреннюю политику России. От этого частного случая перешли естественно к вопросу о цареубийствах вообще. Коснулись французской революции, причем казнь Людовика XVI была подвергнута горячему обсуждению, и далеко не все голоса высказались за ее необходимость. Чернов своего мнения на этот счет не сообщал; он только внимательно, со своей обычной доброй и несколько загадочной улыбкой, прислушивался к тому, что говорят другие. Залесский всех горячее высказывался против всяких террористических мер. Забыв в жару спора свою страшную застенчивость, но все же заикаясь и не находя слов, как всегда с ним бывало, когда он горячо что-либо доказывал, он излагал ту теорию, что единственный путь, которого может держаться их партия, – это путь миролюбивой пропаганды среди народа. «Не знаю, как в других странах, господа, – говорил он, – но у нас в России только этот путь и возможен. Народ наш, господа, социалист в душе; в нем уже заложены все элементы нового учения. Стоит только <намекнуть, все> вдруг станет ему ясным и понятным. Тогда народ встанет весь, как один человек». – «Шапками мы их закидаем, что ли?» – «Сила массы, знаете ли, ведь, что в ней; и резни даже никакой не будет, а устроится все миром»…

– «И реки молочные потекут, и рябчики жареные в рот ко всем поскачут!» – злобно перебил Залесского Слепцов. Этого последнего и смешило и раздражало несвязное, восторженное красноречие Залесского и ему захотелось подурачиться. «А ведь знаешь ли, братец, – продолжал он тем невинным тоном, про который друзья его никогда не знали наверное, шутит он или говорит серьезно. – А ведь ты при всем твоем благодушии о том не подумал, что ведь это даже жестоко лишать революционеров их законного удовольствия – травли на тиранов. Мало, ты думаешь, наслаждения – прицелиться вот так в крупного зверя, – и он, прищурив один глаз, сделал вид, что стреляет. – Ведь это, братец ты мой, самый высший вид спорта! Если бы только англичане-дураки могли додуматься до того, насколько эта охота <не разобр.> и занимательнее охоты на тигров. Конечно, на свете есть нечто еще даже лучшее: это вонзить нож в сердце тирану, вот так, как я вонзаю его теперь в кровавый ростбиф», – и Слепцов, свирепо нахмурив брови, взглянул страшными глазами на подававшую ему блюдо Авдотью Яковлевну, которая, со своей стороны, только строго сжала губы и придала своему лицу то сосредоточенное суровое выражение, которое она всегда принимала, когда, по ее мнению, господа говорили вздор. В эту самую минуту в соседней комнате вдруг поднялся страшный шум; там происходила какая-то борьба: кто-то хотел ворваться и кто-то его удерживал. Все присутствующие невольно вздрогнули и переглянулись. Но вот раздались и крики; послышался горький детский плач. Оказалось, что это буянят Сашка и Петька. Няне перед обедом разными правдами и неправдами удалось уложить их спать. Но в конце концов они все-таки ее перехитрили: когда она, положившись на их тихий сон, сочла себя вправе уйти из детской, они тут-то именно и проснулись; выскочили из своих постелек и,

Перейти на страницу: