Рука оказалась пластмассовой, будто взятой напрокат у манекена. В суставе она не гнулась.
По какому-то наитию Раевский тронул и вторую руку и сразу же поразился её тяжести.
Правая рука действительно была стальной.
Он спросил хозяина, можно ли посмотреть, что внутри, и тот отвечал, что запросто – ему не жалко. Кружковод был тут же послан за водкой. Перед уходом он с уважением поглядел на купюру, – видать, такие он видел нечасто.
Раевский посадил составного человека за стол, упёр его локтями в плоскость, а потом нашёл на корпусе верное место и зачистил от краски болты.
Рука автоматона открылась, как ларец, и стало видно, что там, в пыли, будто в руке терминатора, снуют несколько проволочек. Одна, впрочем, соскочила с направляющего колёсика.
Раевский поправил её и решил подступиться к голове, но тут было уже совсем сложно. Веки можно было отчистить и поднять, как Вию (в этом месте Раевский позволил себе улыбнуться), или вот отодрать мембрану в ухе. Но мембрана была тонкой и даже без краски: тронешь её – порвётся, при этом она казалась аутентичной.
Тогда он перешёл к спине автомата и обнаружил варварски залитое краской гнездо. Сюда, видимо, вставлялся ключик.
Но он обнаружил и другой способ проникнуть к механическому сердцу, и через полчаса, с трудом отодрав крышку, увидел пружину. Вставив отвёртку враспор, он подтянул её и завёл.
И в этот момент пальцы на правой руке автомата дрогнули.
Человек, посланный за водкой, не вернулся. Теперь Раевский понимал, какой он сделал остроумный ход. Одно его тревожило: как бы этот кружковод не замёрз на его деньги под забором – на манер поэта Владимира Стремительного.
У него была масса времени.
Он снова подтянул пружину и вложил отвёртку в руку истукану.
Тот заскрипел и провёл отвёрткой черту по столу.
– Нет, так, дружище, дело не пойдёт, – прервал его Раевский, положил перед истуканом лист бумаги и заменил отвёртку на карандаш.
Автомат заскрёбся и вывел на листе: «Очень плохо».
Раевский помолчал, унимая дрожь в руках. Он сразу узнал этот почерк – не граф вёл дневник, а этот несчастный калека.
– Что – «плохо»? – спросил Раевский в мембрану.
«Хочу умереть», – написала жестяная рука.
– Почему? – Голос Раевского дрогнул.
«Смысла нет больше», – ответил автомат.
– Не надо умирать. Жить интереснее.
«Хочу умереть и не могу. Она умерла».
Раевский подложил новый листочек.
«Поверните винт влево до упора».
– Кто умер? – заорал Раевский в металлическое ухо.
«Очень плохо. Поверните винт влево до упора. Я устал».
– Про графа, значит, правда? Это он – убийца?
«Его светлость добрый. Она умерла. Очень плохо. Я очень давно жду смерти».
– Почему она умерла?
«Она человек. Она умерла. Человек болеет и умирает. Мне плохо, поверните винт влево до упора, я давно этого жду».
Листик снова кончился, но автомат продолжал писать по столу: «Его сиятельство обещал повернуть. Его сиятельство не успел. Поверните винт влево до упора».
Еры и яти прыгали по строчкам и снова сползли на стол. Раевский вздохнул и подложил новый лист под железные пальцы.
«Прошу вас, поверните винт до упора. Смысла нет».
– А глаза? Открыть тебе глаза?
«Линз нет. Смысла нет. Его сиятельство не успел заменить линзы. Поверните винт».
– Где винт?
«Винт с правой стороны».
Раевский обнаружил, что на голове автомата действительно был винт – за жестяным ухом. Винт казался совсем новеньким и конструктивной нагрузки не нёс.
Он постоял немного с отвёрткой в руке, будто забойщик с ножом, и оглянулся.
Никого не было вокруг. За окном играла музыка, какая-то женщина громко пела, и обещала любимому всё что угодно, и просила забрать её с собой.
Он представил себе, как металлический человек год за годом сидел в углу, разлучённый со своим столом и своим пером, как его вывозили на сцену, как он слушал всё происходящее вокруг. И внутри своего заводного мира всё время помнил о том, что одинок.
Он вложил отвёртку в шлиц винта и резко повернул влево. Автомат дёрнулся, и Раевский, не ослабляя напора на ручку, довернул.
Внутри головы что-то треснуло, и рука автоматона затряслась мелко-мелко.
На листе появилось: «Спасиб…», и пальцы замерли.
Тут хлопнула дверь, и в комнате появился хозяин.
Было видно, что водку он выбирал самую дешёвую, зато много и по дороге испробовал с кем-то её качество.
Впрочем, на стол, прямо рядом с пальцами мёртвого автомата, встала непочатая бутылка.
– Я домой заходил, принёс капустки и рыбку, – сказал неюный техник.
Копчёная рыбка легла на исписанные листы, а в стакан Раевскому сразу упало грамм сто.
– Это очень гуманно, – ответил Раевский. – Это очень к месту, дорогой друг, потому что жизнь наша скорбна… А чем длиннее, тем более скорбна.
(консервная банка с синей этикеткой)
Андрей открыл дверцу, высунулся было наружу, и сейчас же в голову ему ударила пустая консервная банка – не больно, но очень оскорбительно.
Звали его Иван Голубь, и был он матросом второго года службы. Фамилия Голубь для матроса неважная, но ничто не является гарантией от призыва, ибо как было написано в красном учебнике обществоведения за девятый класс средней школы о воинском деле: «Кто, кроме жалкого труса и отщепенца, почтёт за тяжкий груз эту священную обязанность?»
Матрос Голубь вовсе не хотел быть ни трусом, ни отщепенцем. Поэтому стал он со временем даже старшим матросом. А всего службы ему было положено три года, но не было тоски у Голубя по дому.
Дома никто его не ждал, и, исчезни матрос Голубь с лица земли, было бы это там всем только в радость, потому что площадь коммунальной квартиры считалась на метры. Оттого служил Голубь ни шатко ни валко и даже не прокалывал календарь иголкой, чтобы видеть, сколько дней брошено вечности в пасть, а сколько отправится туда же потом.
Замполит несколько раз спрашивал его, не еврей ли он, и Голубь честно отвечал, что нет. Действительно, всех евреев его города немцы отвели в котлован, оставшийся от непостроенного завода. Когда немцев прогнали, завод всё же построили, и евреи теперь жили внизу, под мартеновскими печами и прокатным станом. Выходить на свет им было неинтересно, и никто их больше не видел.
К концу второго года службы Голубя крейсер вышел в море.
Называлось это – визит дружбы.
С кем дружил его крейсер, несколько других боевых единиц и корабль науки «Профессор Можайский», Голубь точно не знал – с какими-то эфиопами. Как-то ночью он вспомнил о прошлой жизни, затосковал, и как-то само собой так получилось, что вышел на палубу в шторм. Чёрная ночная вода ударила Голубя в грудь, и он выпустил леер. Огромный крейсер был ещё где-то рядом, но уже недостижим, продолжая вежливый путь к дружбе с кем-то, кого Голубь раньше не запомнил, а теперь было уже не важно.
Кто-то сказал ему: «Руками не маши», он и перестал махать. Будь он новичком в море, так стал бы махать, биться за свою жизнь, а так всё вышло по справедливости.
Справедливость ему была быстра, только морская вода больно надавила на уши, а потом он и это перестал чувствовать. Но вдруг он вдохнул воздух, а следом принялся кашлять тяжело и надсадно, выгибаясь всем телом.
Стало темно и сыро, он лежал на чём-то твёрдом, покрытом слизью, как камни у берега. У щеки плескалась вода.
Голубь ощупал себя, а потом попробовал встать. Звёзд не было, был только мрак и гул, как в эллинге.
Воды тут было по колено, и он, оскальзываясь, двинулся туда, где поверхность повышалась.
Голубь быстро понял, что его выбросило на сушу и теперь он находится в подводной пещере.
С потолка капало, вода была затхлой. Вдруг он наткнулся на препятствие, – это был борт маломерного судна. Голубь перебрался на борт и обнаружил в ящике фальшфейер. Оранжевый свет наполнил пещеру.
Перед Голубем был немецкий военный катер, только орудие на носу было странным – короткое, с бухтой троса внизу.
Вовсе не военным был катер, Голубь читал про такие в детстве. Ещё