– Ты не представляешь, во что ты вляпался. Но и я виноват: я должен был узнать первым, а не узнал. Хан Могита появился в этом углу, а я его прохлопал. На желание?
Лодочник кивнул.
– Значит, на желание. Ну, какие у тебя могут быть желания, я понимаю. А вот у него… Пошли к Завхозу.
Лодочник понял, что дело действительно серьёзное. Завхоза в торгпредстве никто не видел – он сидел у себя, как паук. Раньше думали, что он контролирует шифровальщиков или связан с радиопрослушиванием, но точно никто ничего не знал. Завхоз, казалось, выходил из своей комнаты только Седьмого ноября и на Новый год – чтобы выпить рюмку водки с коллективом. Теперь остался только Новый год, и некоторые стажёры уезжали на родину, так никогда и не увидев Завхоза торгпредства.
Они пошли в полуподвал, где сидел в своей комнате Завхоз.
– С бедой пришёл. – Парторг сел на край табуретки. – Могитхан объявился.
Завхоз быстро повернулся к нему:
– Кто-то из наших? Уже сыграли? Во что?
– Вот он. Две партии, завтра третья. На бильярде шары катают. Есть у нас шары?
– Шары у нас есть, как всегда. У нас мозгов нет, а шары у нас всегда звенят, покою не дают. Есть у нас шары. Моршанской фабрики имени Девятнадцатого партсъезда, хорошие у нас шары, из моржового хера. Шучу, бивня.
Хитро прищурившись, смотрел на них из угла Ленин.
– А осталась ещё родная земля? – спросил Парторг.
– На один раз.
– Беда… – Они оба замолчали надолго, пока Парторг наконец не сказал: – Что будем делать? Может, не оставим так?
– Пацана жалко, не видел ещё ничего в жизни. – Завхоз говорил так, будто Лодочника не было в комнате.
– Жалко, конечно, – но он сам виноват. А с тобой что делать? Без земли, ты-то без землицы родимой, сам знаешь… Известно, что с тобой будет.
– Ладно тебе. – Завхоз достал спички. – Отбоялись уже. Что нам с тобой терять, одиноким, стареющим мужчинам.
Вспыхнул огонёк, и Завхоз поднёс его к кучке щепок под ленинским бюстом. Они разом занялись дымным рыжим пламенем. Запахло чем-то странным, будто после жары прошёл быстрый дождь и теперь берёзовая кора сохнет на солнце. Пахло летом, скошенной травой и детством.
Теперь Завхоз достал из сейфа коробку с шарами. На картонной коробке чётко пропечатался номер фабрики и красный силуэт Спасской башни. Завхоз поставил её перед огнём, и Лодочник вдруг обнаружил, что голова вождя в отсветах пламени сама похожа на бильярдный шар.
Завхоз достал из мешочка чёрную пыль («Это и есть Родная Земля», – догадался Лодочник) и бросил щепотку в огонь.
Он вдруг оглянулся и сделал странное движение.
Лодочник ничего не понял, но Парторг мгновенно и точно истолковал странный жест:
– А ты что тут делаешь? Ну всё, всё… Иди, нечего тут. Завтра зайдёшь.
Наутро Парторг сам отдал ему коробку с шарами.
Пакистанец нахмурился, увидев чужие шары, но ничего не сказал.
Пошла иная игра: морж бил слона влёт, советская кость гонялась за вражьей почти без участия игрока.
Лодочник делал классический выход, клал шары по номерам и вообще был похож на стахановца в забое.
Пакистанец сдувался с каждым ударом.
– Партия! – Лодочник приставил кий к ноге, как стражник – алебарду.
«Партия» – было слово многозначное.
Пакистанец поклонился ему, но видно было, что его лицо перекошено ненавистью.
Однако радость победы миновала Лодочника. Ещё собирая в картонную коробку драгоценные шары, он почувствовал себя плохо, а вручив их Парторгу, обессилено привалился к стене. До машины Раевский тащил его на себе. Вместо общежития друг отвёз его во французский колониальный госпиталь, и прямо в вестибюле Лодочник ощутил на лице тень от капельницы.
На следующий день температура у него повысилась на полградуса, на следующий день – ещё. Ещё через два дня градусник показал тридцать восемь, через четыре – сорок. Три дня Лодочник пролежал с прикрытыми глазами при температуре сорок один.
Лодочник смотрел на то, как медленно вращает лопасти вентилятор под потолком. Точь-в-точь как вертолёт, что уже заглушил двигатель, – и вот Лодочник снова проваливался в забытьё.
Затем температура начала спадать, и он стал заглядываться на медсестёр.
Когда за ним приехал Раевский, Лодочник смотрел на него бодро и весело – только похудел на двадцать килограмм.
Раевский вёз его по улицам, безостановочно болтая.
Навстречу им, из ворот консульства, выезжал грузовичок-пикап. Из-за низких бортов торчал огромный деревянный ящик, покрытый кумачом.
Раевский вздохнул и ответил на незаданный вопрос:
– Это Завхоза на родину везут. Он ведь одновременно с тобой заболел – только вот температура у него не спала.
(московская кочегарка)
…Московский каменноугольный бассейн (Московская, Тверская, Смоленская, Калужская, Тульская, Рязанская, Новгородская, части Смоленской, Тамбовской, Воронежской и др.).
Их спросили, будут ли они смотреть могилы.
Раевский ответил, что да, конечно.
Тогда нанятый на целый день таксист из местных провёл их по тропинке между гаражами и хитрым крючком отворил скрипучую калиточку. Так они попали на погост, начинавшийся причудливым склепом. Надгробные камни торчали из травы, будто грибы. Мрамор обтёк чёрными слезами, и имена графов и графинь были едва видны. Биографии угадывались лишь по орденам и званиям.
Спутница его читала стихи на камнях: «До сладостного утра», «В слезах мы ждём прекрасной встречи» – и всё такое.
Они сделали круг и вернулись к машине.
– А что за горы там, на горизонте? – спросила женщина.
– Так это ж терриконы, – оживился таксист. – Тут ведь шахтёрские места, я и сам шахтёр. Тут повсюду – уголь: подмосковный угольный бассейн, Мосбасс. До пятьдесят седьмого, кстати, Московская область.
Он начал рассказывать, но Раевский уже не слушал его.
Подмосковный угольный бассейн – это была жизнь его отца.
Дед не вернулся с войны: он сгорел в пламени Варшавского восстания, спрыгнув на город с парашютом – с непонятным заданием. О нём архивы молчали, будто набрав крови в рот, по меткому выражению классика. Всю жизнь Раевский хотел понять, что там случилось, но спросить было некого, разве вызвать из серой тьмы последней фотографии молодого человека с капитанскими погонами. Отец пошёл в горный институт, потому что там давали форму и паёк. Поэтому всю жизнь он ездил по окраине Московской области, по этим шахтным посёлкам. Нет, не рядовым шахтёром, конечно, но служба у него была подсудная: случись что с крепежом подземных кротовьих нор, его, может, и не расстреляли б в потеплевшие уже времена, но сидеть пришлось бы долго.
А уголь тут был дурной, с большой зольностью. Зольность – таково было слово. Уголь кормил электростанцию в Суворове, сыпался в бункера паровозов, пока его не убил дешёвый газ – то, что пришло в цистернах и трубах с Востока, сделало ненужным чёрное золото. Отец рассказывал, что зольное золото начали копать ещё при Екатерине, а бросили совсем недавно. Впрочем, отец про недавнее не рассказывал – до недавнего он не дожил. И теперь уголь остался в этой земле, недобранный, недокопанный. «Московский бассейн» было только название – пласт лежал от Новгорода до Рязани, да только был нынче брошен, как старый колхозный трактор.
С некоторым усилием Раевский вернулся на дорогу, к старой чужой машине.
– И шуточку «даёшь стране угля» мы чувствуем на собственных ладонях, да! – закончил уже таксист. – Но я не примазываюсь. Я ведь на шахте только год проработал, а потом в газете. Газета такая была – «Московская кочегарка». Мосбасс, все дела. У нас особая жизнь была: хоть и шахты, но везде – огороды, яблони. Без яблонь тут – никуда. Самые у нас яблоневые места. Ну и гнали, конечно, как без этого. Вы сейчас в церковь пойдёте, а потом я вас ещё к истоку Дона свожу. Я знаю, где настоящий исток, – вы не верьте тому, что про него пишут. Здесь два места есть: одно – парадное, с памятником, куда свадьбы возят, а другое – настоящее. Парадное, конечно, покрасивше будет, да только настоящее – другое. Сами