Перелом. Книга 2 - Болеслав Михайлович Маркевич. Страница 5


О книге
в коридор.

Он готовился выйти за нею, когда услыхал за собою голос, звавший его по имени.

Он обернулся.

Перегнувшись всем плечом через барьер, отделявший ее ложу от опустевшей ложи Лукояновых, сверкая гневными глазами, звала его Ольга Елпидифоровна Ранцова:

– Борис Васильич, deux mots21!

Гусар Шастунов все еще сидел у нее, и Троекуров поймал на лету полный затаенной ненависти взгляд, каким глядел на него этот «пузырь».

Невольная усмешка пробежала у него по губам. Он вернулся от двери и низко наклонился к красивой барыне.

– Я еду сейчас домой и требую, чтобы вы приехали! – быстро и решительно прошептала она ему на ухо.

– Слушаю-с, – ответил он вслух веселым тоном и вышел.

Он добыл свою шинель и успел догнать московских своих знакомых довольно вовремя, чтобы раскланятся с ними на подъезде театра.

Здоровый выездной в кавалергардской ливрее захлопнул дверцы их кареты и, проворно вскочив на козлы, крикнул: «пошел». Свет фонаря блеснул в окно экипажа, сквозь которое наш кавказец мог различить еще на миг белый венок на голове девушки и руку в перчатке, быстро протиравшую платком запотевшее стекло…

II

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает список.

Пушкин.

Троекуров очутился один на улице. Извозчики, будто стая серых волков, облепили его со всех сторон, голося зычно и разом и подталкивая свои сани прямо ему под ноги. Он не взял извозчика и пошел пешком, шагая по камням и снегу, не разбирая их. Свистящий, порывистый ветер срывал ему высокую папаху с головы; мерзлые хлопья залепляли ему глаза, но он как бы ничего не замечал, не чувствовал. Под гул и свист северной метели «горацианские розы», как сказал бы приятель его меломан, расцветали на душе его.

«Non parlar di lei che adoro,

Non parlar…»2

запел он вдруг громко, стараясь дотянуть уже охрипшим голосом до высоких фальцетных нот Калцолари и смеясь тому, как это у него скверно выходило… Он чувствовал какую-то потребность насмешки над собою: ему было совестно, чуть не стыдно за то ликующее настроение, которое уносило его помимо воли в «какую-то немецкую лазурь неба», говорил он себе с напускною презрительностью. Он так давно отвык от этого, ото всего, что походило на «радость жизни»… Он старался наладить себя на спокойное, объективное отношение к тому, что произошло с ним… Эта встреча с ними, наследство Остроженков, – да, это действительно похоже все на какую-то волшебную сказку. Воспоминания, образы тесною и шумною толпой проносились пред ним, – беспутные годы молодости, прожигание жизни, на которое ухлопал он в пять, шесть лет состояние, тысяч в сорок дохода, оставленное ему строгим сановным отцом: парадеры3, скаковые лошади, цари, товарищеские оргии, француженки, банкомет Бачманов, маневры Красного Села, Минерашки, эта черноглазая Ранцова, из-за которой он безумно дрался с лучшим своим другом… И все это вдруг как бы отрезано разом – перемена декораций: темный армейский полк, куда переведен он был за дуэль, война, шесть месяцев на Севастопольских бастионах, лишения, кровь, стоны, тупая смерть, разгром целого строя понятий, преданий, верований… Там, в этих развалинах, в госпитале, куда тяжело раненого отвезли его после Черной, о многом научился думать бывший паж и конногвардеец; там, вместе с изгнившим, в клочья порванным в траншеях старым бельем своим, оставил он навсегда прежнего петербургского человека. Он вспоминал те дни мучительных вопросов, уныния, дни глубокого иной раз внутреннего ожесточения… Он не захотел вернуться в гвардию, куда «за отличное мужество» переводили его вновь по окончании войны, отклонил предложенное ему место адъютанта у высокопоставленного лица. Он был в таком стихе4 тогда, что карьера представлялась ему чем-то незаконным, почти преступным. Впечатления, вынесенные им из Севастополя, были слишком живучи, слишком болезненны: ему хотелось далекой, безвестной, дикой жизни, пустыни и одиночества. Он попросился в ряды той же «темной армии», на Кавказ…

Он был там ранен опять в экспедиции. Чуть живого довезли его в место расположения баталиона, которым он командовал в Дагестане. Он лежал в темной, сырой сакле, страдая и раной, и невыносимою тоской того одиночества, в котором год тому назад чаял вкусить «забытья и покоя», когда нежданно получил письмо… Странное впечатление произвело оно на него… Писала ему одна московская его кузина, княжна Женни Карнаухова, девица лет тридцати с хвостиком, состоявшая другом всего мира и по этому случаю переписывавшаяся со всем миром. К нашему кавказцу, в его качестве «героя», она питала особенную благосклонность и, узнав, что он ранен, поспешила отправить ему послание, полное христианских утешений, изложенных на бесподобнейшем французском языке, и всевозможных московских вестей и сплеток, имевших в ее понятии служить той же христианской цели: 5-«apporter un peu de distraction au pauvre blessé…» «Votre état éveille ici des sympathies générales», писала она между прочим: «я узнала даже une chose qui m’a fort touché: прелестная девочка, Сашенька Лукоянова (она даже в свет еще не ездит), которую ты видел у нас, ходит каждый день со своею няней, sous prétexte de promenade'5, с Арбата к Спасским воротам, ставить Спасителю свечку о твоем выздоровлении…»

Бывают нежданные, решающие минуты в жизни… Троекурову показалось, что в эту грязную, мрачную его саклю, где ожидал он умереть забытым, «как Робинзон на своем острове», ворвался вдруг золотой луч солнца и все пригрел и осветил собою, и принес ему жизнь, счастие, воскресение… A между тем он с трудом в первую минуту мог вызвать в памяти образ той, о ком писала Женни… Действительно, он видел ее у Карнауховых, в Москве, куда он ездил, по заключении мира, устраивать дела свои с кредиторами (и, само собою, ничего не устроил). Он приехал туда однажды вечером, застал много гостей; Женни посадила его в кружок девушек, приятельниц своих, и заставила рассказывать «о войне». Ему было досадно сначала, но на него глядели все эти молодые лица так жадно, так восторженно и так сочувственно, что он увлекся под конец, заговорил горячо, сердечно… Он вспомнил теперь, что заметил ее тогда: внимательные большие черные глаза, матовая бледность лица, великолепные волосы, словно подавлявшие ее небольшую правильную головку… Она была моложе всех в этом кружке, почти еще ребенок, видимо робела и не проговорила слова во весь вечер… И она каждый день теперь ходит «ставить свечку Спасителю за его исцеление». «Она будет моею женой!» – сказал себе нежданно, с какою-то безповоротною твердостью Троекуров.

Он как-то очень быстро выздоровел после этого

Перейти на страницу: