Тотя: Царевна Даная: она вся – ожидание! В самой композиции картины – в расположении складок тяжелого полога, в таких деталях, как столик у изголовья кровати или нарядные туфли, сброшенные с ног, – есть нечто, ассоциирующееся с приёмами голландских жанристов. У Рембрандта все эти детали приобретают особую значительность… значительность… (Что я несу… какую значительность… чьи это слова?) Царевна Даная волнуется… Кончики её пальцев… дрожат. (Смотрит на свои руки, на Моисея.) Отчего дрожат они? От страха? От желания? От радости встречи с любимым? Встречи с будущим? Сияющее лицо царевны погружено в свет, обращено к свету: Даная сопротивляется тьме заключения. Она хочет вырваться из тьмы. Её огромное золотое тело развёрнуто к окну в предвкушении своей судьбы. Она тёплая и ей тепло! А мне холодно, Моисей! Что это, ну какое это всё к нам имеет отношение? (Выходит из рамы, как будто вырывается из мечты-морока.)
Анна Павловна: Они ко всем имеют отношение, милочка! И всегда… всегда так будет… и потом: так важно знать, что кто-то будет в этом потом! (Достаёт носовой платок-тряпку, долго сморкается.) Но вот знаете, мы с тут с Соней, с Софьей Евгеньевной, грешным делом стали похаживать к натюрмортам… Встанем и думаем… Вот так стоим и на них смотрим… И как-то горько это, и стыдно, но, знаете, и хорошо… и отвлечёшься иногда… грешным делом… Вот Рубенс, знаете ли, очень сейчас мне хорош бывает – все эти туши, сыры, фрукты… да, и сыры… и сахар… сахарочек… хлебушек…
Тотя: Ну да, а Ираклий-то наш, он даже стишки стал писать – про съедобный Эрмитаж… Поест так дуранды, попьёт кипятку и начинает подвывать… натюрморты описывать, значит…
Моисей: Ага, моё любимое было вот это… (Вспоминает. Высвобождает руку из своих тряпочек и жестикулируя, читает.)
Снейдерс
Багровый окорок румяно блещет,
Бараньих туш лоснится нежный жир,
Сверкает, искрится, дрожит, трепещет
Морских чудовищ первозданный мир.
Гомер всех лакомок, жратвы Шекспир —
Кто лучше понял цену «мёртвой вещи»?
Радушный Снейдерс всех призвал на пир,
И каждый голод ощущает резче,
Увидев и янтарный виноград,
И алчный персик, и орех зелёный,
«Sfumato» слив и золото лимона.
Но, милый Снейдерс, свой насытив взгляд,
В душе я б предпочёл (о, жалкий нищий!),
Чтоб стал твой натюрморт в желудке пищей.
(Грустно смеётся.) Такая, знаете ли, печальная ирония, детишкин! Великий Снейдерс и этот проклятый, жалкий, унизительный голод…
Тотя: Муся, не надо об этом, нельзя об этом! И хватит уже поминать беднягу Ираклия и все его восторги – он со своим всем золотом лимонов сколько дней внизу прохлаждается?.. Мы же договорились – о еде нельзя! Ох, Анна Павловна, зачем Вы это затеяли? Зачем мы всё это придумываем? Что это за игры? Зачем все эти красоты расписывать? Это же всё ложь, к ебене матери! Какое sfumato?!. Мы же дистрофы, вот об этом и станем говорить – без обиняков… Вот я так… такое… вам лучше почитаю… (Читает страшным голосом, то в лицо Анне Павловне, то Моисею, то обращаясь к залу.)
Ры-ры
Я дурак, я дерьмо, я калека,
Я убью за колбасу человека.
Но пустите нас, пожалуйста, в двери,
Мы давно уже скребемся как звери.
Я ж страдаю, палачи,
Недержанием мочи!
Анна Павловна: Не надо! Я не хочу так! Не смейте в моём присутствии! Не сметь!
Тотя (орёт, рычит на неё): Ры! Ры! Уж как есть, так и есть! Уж как есть, дражайшая, так и есть… (Плачет.)
Анна Павловна роняет лучинку – свет гаснет, они остаются во тьме.
Картина третья
С Наступающим!
Моисей: Тотя! (Откашливается. Придумывает вслух поздравление… Прислушивается к выбору слов – правильный ли тон.) Моя милая… Моя дорогая… Моя дражайшая… Антонина Николаевна! Тотька! Кошка моя! Поздравляю тебя с наступающим… Нет… Поздравляю нас с наступающим Новым годом! Желаю нам, чтобы 1942 год был совсем другой: веселый и нормальный. Я желаю нам дожить до другого времени… нового времени… Когда можно будет жить хорошо, (подчёркивает голосом) нормально… Я желаю тебе сохранить…
Тотя: (Входит. Во всём её движении усилие, она в снегу.) Ох. И выходить совсем невмочь стало, и сюда подниматься невмочь стало. Ни-че-го не хо-чу.
Моисей: Дражайшая…
Тотя: Ну не надо – опять словеса, Мотя, словеса!
Моисей: Это не словеса! Это Новый год… Мы же договорились праздновать!
Тотя: Да уж я знаю… Я из-за этого твоего Нового года несчастного сейчас четыре часа ходила – домой за подарками… Вот, принесла. (Долго роется в своём многослойном одеянии и наконец достаёт свёрточек.)
Моисей: Кого же ты сюда нам принесла?
Тотя: Не сразу… Не всё сразу… Помнишь, на Новый год всегда самое главное – ожидание.
Моисей: Ожидание! И устал совсем, и спать охота – и волнуешься… (Он возбуждён воспоминаниями.)
Тотя: А может быть, Мусенька, пойдём вниз всё же, в бомбоубежище? Там, знаешь, всё же… Люди, как-то… Там теплее. И светлее. И жрать, может, чего дадут. В честь праздничка?
Моисей: Но мы же хотели – с тобой. Чтобы вдвоём. Чтобы вместе. Чтобы никого. Они там сейчас бодрые речи во славу оружия – я этого, знаешь, уже не могу.
Тотя: Да уж, лучше без славы оружия. Хорошо, миленький, давай я тебе покажу, что я тебе тут… принесла. (Достаёт из каких-то очень внутренних карманов свёрточек, трудно, долго разворачивает – из него сыплется серебряная труха, пыль.) А!
Моисей: Что?..
Тотя: Разбился! Он погиб!
Моисей: Кто же это был?
Тотя (плачущим голосом): Это был наш снегирь… Тот самый снегирь…
Моисей: Ну что ты, девочка моя, из-за снегиря стеклянного…
Тотя (в отчаянии): Но это же был папин снегирь! Я так помню, как мы всегда вместе его на ёлку сажали. Это же был кусочек того времени, той радости! У меня же ничего не осталось, считай, от той радости… Папы нет,