Но я должен это видеть и должен сказать: я презираю презирающих. И еще: если вдуматься, это несправедливость. Но когда несправедливость совершается здесь именем народа и его мировоззрения, она вполне может совершаться и в другом месте. И вопрос „А что случилось с евреями?“ — все больше меня донимает. Причем ответ, что вот, мол, есть хорошие евреи, на деревянной ноге и с железным крестом — за войну, и плохие, которые химичат, говорят на своем жаргоне и вынашивают злобные замыслы, — это для меня никакое не объяснение и никакой не ответ.
Снова и снова в памяти моей возникает Габриель. И еще мне хотелось бы поговорить с Ханно. С отцом я говорить не могу, ибо с этого дня во мне угнездился страх, что несправедливость может прорасти и насквозь — как раковая опухоль — прорасти насквозь нашу немецкую душу. А уж тогда я и вовсе не знал бы, куда мне податься с моим сокровеннейшим, и, возможно, лишился бы родины.
Но вера моя — не грозит ли она обернуться суеверием? А Ханно, Ханно, почему я ничего о нем не слышу? Вот и здесь угнездилась тревога, что в черной повести, которую он тогда мне поведал, таилась правда, что не просто нервное возбуждение, не просто необузданная фантазия, присущая моему другу, продиктовала ее.
Но мне-то, мне-то куда податься? Я знаю только одно: я хочу искать себя, найти себя, обладать собой. Я хочу стать самообладателем.
Ночью сон о той женщине на грузовике вторгся в мой покой, сон о бедной, маленькой головке, о похотливых и о пристыженных лицах толпы, о раздвинутых коленях и о том освобождении, которое я вогнал в нее, прямо внутрь, в безграничную свободу. Тогда женщина распахнула глаза, и глаза у нее были голубые.
Греховные мысли, что копошатся во тьме моего духа, я сегодня утром в отчаянии, в полнейшем опаян ни поверяю своему дневнику. Я перечитываю слова, записанные после последней фразы прошлого дня, и предпочел бы наложить на себя руки».
«16 сентября 1940 года. В последние дни небо так тяжело висело над городом, что человек, подобный мне, почти не осмеливался высунуть нос на улицу: бабье лето все равно как мертвый зимний день, изобилие света, потом — глубочайшая тьма. Мрачные мысли меня одолевали, упорная тоска на меня навалилась. И тут произошла случайность: я встретил Габриеля. Габриель — землисто-серый, все тело серое, серые-серые глаза, пустые, как пещера, — я встретил его в библиотеке, когда искал товарищей по несчастью среди поэтов, как, может быть, и он — на свой лад. Мы увидели друг друга и изобразили улыбку на лице. Потом он сказал: „Дикие звери сбиваются в стаи. А ты об этом что думаешь?“
„А я думаю о сопротивлении“, — ответил я, и ответил вполне серьезно. Я рассказал ему про Анну Ритц, за рассказом мы вышли из библиотеки и двинулись вдоль берега, и Габриель сказал: „Если господин Гитлер пишет, что лиса должна только с лисой, гусь с гусем, синица с синицей, полевая мышь — с палевой, а домашняя — с домашней, это свидетельствует лишь о недостаточном знании законов природы и ведет к ложному умозаключению, что и в природе существует как вечный закон инстинктивная тяга к расовому единству. Но это не соответствует действительности, понимаешь, штамфюрер, и даже напротив: для эволюции в природе характерно постоянное расовое смешение, которое единственно и делает возможным возникновение новых видов.
Кровь мыслей, — сказал Габриель. До сих пор он был настолько серьезен, что я даже развеселился, услышав наконец его ужасный смех. — Они возомнили себя инструментом, который призван Богом, понимаешь, сын мой? — И у меня в самом деле стало легче на душе от того, что он идет рядом. — Каждый дожидается, когда начнет другой, вот заколдованный круг, и его надо разорвать“.
Мы остановились, он открыл свой портфель. Стопка листовок — „Антидух жив“ стояло на них. Подпись — „Голос протеста“. „Не возьмешь ли парочку?“
Но мне еще ничего не было ясно. Мы пошли дальше. „А Ханно?“ — спросил я. Мы долго шли друг подле друга. И уже перед тем, как мы разошлись в резные стороны, Габриель сказал: „Он пустил побеги, росток погибели, можешь мне поверить, сын мой“, — сказал он и с кривой усмешкой исчез».
В октябре Рейнгольд вместе с Утцем и Гумми начал посещать уроки танцев, даже Байльхарц, который два года подряд отказывался от этих уроков, пошел вместе с ними. «Он по уши влюблен, — сообщил Гумми — и его внутренний духовник уступил».
После первых занятий, когда речь шла исключительно об усвоении хороших манер, во весь рост встал вопрос, кто станет чьим кавалером и что ответит избранная им дама на предложение быть ее кавалером почти до Рождества. Кузина, которая тоже брала уроки танцев, стояла, шушукаясь и хихикая, вместе с другими девочками, и Рейнгольд решил, что шушукается она про него и смеется тоже над ним.
Когда Рейнгольд, Утц, Гумми и Байльхарц отправились в лодочный поход, чтобы на безлюдном речном островке обсудить проблему, выяснилось, что Байльхарц с первого же часа положил глаз на кузину.
— У нее сердце холодное, — засмеялся Рейнгольд, чтобы скрыть свой испуг, — там только лед да снег. А на солнце от нее так и вовсе ничего не останется, — продолжал он и хотел рассказать другу про себя, про то, как кузина высмеяла его и опозорила, но не мог сделать это в присутствии остальных, а потому добавил только: — И еще она красит волосы.
Но Байльхарц поднял глаза к облакам и поведал своим друзьям, что уже давно вынашивает мысль плюнуть на карьеру священнослужителя.
Рейнгольд остановил свой выбор на Герде Ланг, сделал он это без больших страстей, но с видимым удовольствием. Пепельные волосы, голубовато-серые глаза, мне она по душе. Когда после этого каждый назвал свою избранницу, все они испытали великое облегчение, поскольку все выбрали разных.
«Где тот, кому ведома она, ведома любовь?» — спросил Байльхарц. Завязался долгий разговор, и выяснилось, что его не столько занимает тело, сколько душа. А когда, уже много позже, они заговорили о своих желаниях, Ути сказал; «А что, если оказаться внутри женщины и обонять, осязать и на все смотреть ее глазами?»
«Герда Ланг согласилась. Теперь она моя дама. Я сознаю теперь, что я не один. Кто-то принадлежит мне, принадлежит в самой невинной форме, все это прекрасно, но тем не менее… Я замечаю, что с этих пор начал делить людей на