Ангелы черные и белые - Улла Беркевич. Страница 57


О книге
Витта“.

Человек двадцать или тридцать прилипают носами к окнам. Во двор выходит человек. С грузовика его высвечивает прожектор. Человек, вздрогнув, подпрыгивает. Кто-то стреляет. Человек опять подпрыгивает, стрелок целится возле его ног. Прыгун кричит. У стрелка в левой руке дурацкая трещотка, он трещит и стучит ею, а правой стреляет. Прыгун кричит, делает гигантские прыжки, тело его дрожит, а трещотка грохочет.

Очередной выстрел попадает в цель. Все радостно ревут, прыгун теперь прыгает лишь половиной тела, потом падает. Дрожащее тело вздрагивает последний раз. Прожекторы высвечивают. как из черепа на землю вытекает мозг. Потом они гаснут.

Ты, Гейдельберг, мне дорог.

Ну как тебя не чтить?

Какой на свете город

С тобой могу сравнить?

Товарищи сидели на своих койках и пели! А на плацу лежал шуг. Мушиная стая, выросшая на болотах, не привыкшая к человеческому корму, черными гроздьями облепила шуга и пожирает его. Я выбегаю во двор. Товарищи поют:

Ты город душ свободных

И мудрецов хмельных,

Волн ясных и холодных,

И глазок голубых.

Хотя и утро, но уже жарко. И он уже разлагается. Как бы защищаясь напоследок, шут проглотил свои зрачки, а мухам оставил только белки глаз.

Перед дежурной частью стоят три грузовика. Подъезжает четвертый. Он набит белыми от ужаса женщинами, лица обращены вниз, нагие тела колышутся, словно студень. Грузовик останавливается, они подтаскивают шута, сгибают его и перекидывают через борт грузовика, к женщинам. Грузовик отъезжает.

Я докладываюсь командиру части. Он осунулся после ночи.

— Мы здесь маленькая, повязанная клятвой общность, мы находимся во вражеском окружении и зависим друг от друга, — поясняет он и добавляет: — Вам заступать после обеда.

Перед дежурной частью сидят люди в черных мундирах, я сажусь к ним и получаю яйцо на завтрак.

Гестаповец, который накануне показал мне мою койку, высоко поднимает окровавленные руки:

— Я еще до завтрака собирал урожай. Брусника уже поспела.

Он исчезает в доме. Шумит вода. Вернувшись, он садится за мой стол.

— Еврей, — говорит гестаповец, — это принцип, еврей — он благочестивый, он исступленный. — Широкая усмешка рассекает его лицо, и он продолжает: — Эта ноющая порода утрирует свою веру, их Бог плавает в еврейской крови, он жадно ловит воздух, этот Бог, он идет ко дну.

— Слишком поздно, Бога тебе все равно не спасти, уж лучше прикончи его детей! — ревет кто-то за соседним столом и выбрасывает вверх руку с зажатым в ней револьвером.

— Под бомбами еврейских террористов-летчиков гибнут на родине наши женщины и дети, — говорит гестаповец, — и если кто сильно чувствительный, ему с нашей задачей не справиться.

Подъезжают еще два грузовика. На плацу перед дежурной частью собираются люди.

— Это зеваки из центра города, — поясняет гестаповец, — надо же им, провинциалам, тоже как-то развлечься.

Поднимается шлагбаум. Все, кто живет на этой улице, спешат к плацу. Они становятся в очередь и стоят спокойно, как за продуктами. Из них составляют группы, выкликают имена, те, кого назвали, залезают на грузовик.

— А что с ними сделают?

— А их отвезут в Иерусалим.

Хохот.

Машины стоят на солнцепеке. Люди на грузовиках устали, собственные лица слишком тяжелы для них, они не могут их поднять.

Мне суют в руки винтовку, я поднимаюсь на один из грузовиков, машины трогаются.

Человек рядом со мной шевелит руками, словно стряхивает пыль с груди и лба. Когда грузовик сворачивает в улочки старого города, он начинает рвать на себе одежду, медленно, беззвучно.

Грузовики едут по берегу реки, мимо вокзала, а потом долго-долго по прямому шоссе вдоль железнодорожного полотна. Это мой обратный путь, думаю я, но тут шоссе кончается, уходит в песок. А дальше грузовики въезжают в русский лес, там цветут ятрышник, репей, алые маки.

— Брат Лейба, — говорит самому себе человек, что рядом со мной, — тебя везут в Иерусалим. — И он бьет себя кулаками в чистую, обнаженную под разорванным платьем грудь.

Лес становится все гуще. Рассеянный свет между деревьями, ветреный свет. Тот, что рядом со мной, говорит:

— Ведь это дорога к смерти, верно?

Во рту у меня сразу все пересыхает, язык прилипает к нёбу.

Потом грузовики останавливаются, мы вылезаем, дальше мы идем пешком. Гудят комары, стучат дятлы, стрекочет сойка.

Передо мной длинная вереница людей, идущих по тропе, которая ведет в глубь леса. Злая, каменистая тропа, она скрежещет под ногами. Из длинной вереницы, из усталого потока, из его дыхания, из облачка возникают существа, которые разлетаются между деревьями. Не так ли человек испускает дух?

Сгон пробегает по веренице, он начинается в самом начале, далеко от нас, и приближается к нам, в конец ряда. Поток останавливается.

Слезы, тончайшее рыдание опускается на меня.

И горло у меня начинает гореть, а рот — кричать, да, я кричу, и люди из нашей команды подхватывают меня и привязывают к дереву.

Село солнце. Увлажнился мох и трава. Из леса струится прохлада. Голых людей расставляют вдоль ям. Пронзительный свист в воздухе. Это свистят предсмертные минуты, это со свистом обрушивается время.

Они выстраиваются вдоль ям, и никто не нагнется, чтобы заглянуть в глубину, прежде чем загремят выстрелы. Я никогда не думал, что выстрелы звучат так громко. Я никогда не думал, что проходит четыре-пять мгновений, прежде чем покажется кровь, словно тело сперва пугается и лишь потом начинает кровоточить. Чем глубже поражает выстрел, чем ближе к смерти, тем продолжительней ужас, чего я тоже не знал, всего продолжительней — при попадании в голову или в сердце.

Впечатление затягивается — надолго или нет, это уже не важно, ибо такое все равно не проходит, оно стоит посреди творения, тяжкое, как свинец, может, навечно.

Пар курится над могилами. Их засыпают землей, земля поднимается от дыхания, поднимается и опускается. Сверху сыплют землю, земля шевелится. Они цепляются, хватают, дышат уже после жизни.

И тут меня отвязывают от дерева. Ноги мои пускаются бежать. Они стреляют мне вслед. Они смеются».

* * *

«Сейчас я сижу на солнышке, посреди просеки, и рассказываю себе то, чего не могу постичь. Я должен сам себе это описать, облечь в слова, это должно быть облечено в слова, чтобы я смог это постичь.

Покуда ты пишешь, ты не умрешь, говорил мне Ханно.

Мне восемнадцать лет, я убежал, и они стреляли мне вслед.

Значит, я дезертир?»

«Да, я дезертир, потому что насчитал уже семь дней и восемь ночей. Наверно, уже сентябрь: опаленные нивы, поникшие, надломленные

Перейти на страницу: