На сборном пункте царили тревога и запарка, а среди теснившихся там солдат — волнение и бестолковость. Никто не слушал, что говорит Рейнгольд, никто его ни о чем и не спрашивал.
— Слишком близко фронт, чтобы спрашивать, — сказал ему напарник.
Их с Рейнгольдом приписали к сборному батальону и выдали амуницию, винтовки, стальные шлемы, боезапас и поясные ремни.
Полевые кухни раздавали водку и сигареты.
— Доппаек — это подозрительно, — сказал направляющий.
Обозы покидали город, тянулись к западу, уходили в степь. Впереди шли автоматчики, противотанковые орудия двигались по обе стороны колонны, к ним присоединились румынские кавалерийские части.
«Насколько хватает глаз — ничего, кроме скудного травяного покрова, за равниной равнина, за пылью — пыль. Гигантский армейский червь ползет через край земли.
Устроились на ночь. С направляющим, которого, как оказалось, зовут Вилли, отрыли себе окоп. У него в походном снаряжении есть и саперная лопатка. Копаем по очереди, помогаем голыми руками. Говорят, будто ночью можно ждать нападения.
Пишу при остатках дневного света: „Лес смерти, церковь нашей свадьбы остались далеко отсюда. Но соискатель офицерского звания Рейнгольд Фишер, который и впрямь покончил с войной, отпускает в свободный полет свои мысли, и те устремляются к востоку, туда, где на деревьях лежит небо“».
«Ночь выдалась шумная, кругом пожары — как сигнальные огни отступления. Здешние воители не стали более кроткими из-за проигранной игры, приказ гласит: выжженная земля. И они бегают с факелами, поджигают и стреляют в окруженных», — так писал Рейнгольд в своем дневнике.
«На рассвете меня среди моих страхов поразил великий испуг: казаки! Крики, вопли: казаки! казаки! Ужас, который охватывает человека, когда он заслышит это слово, и страх при виде огромной конницы на степном горизонте! Все видно невооруженным глазом, все слышно! Степь гремит под копытами лошадей, летящих галопом, страшный рев „урра-а-а!“ разрывает воздух, сабли сверкают под лучами невинного утреннего солнца — казаки взрезают человеку живот и зашивают туда голодных кошек, казаки привязывают человека к лошадиным хвостам и мчатся сквозь заросли чертополоха, казаки сдирают с человека кожу, медленно, полосу за полосой.
Мы поспешно образуем огневое заграждение, а всадники тем временем накатывают со всех сторон, тысячи две, а то и три казаков. Ревет приказ: не стрелять! Открывать огонь лишь по знаку пулеметного взвода!
Страшное напряжение повисло в воздухе, не давало дышать, от него подкашивались ноги, мы все понимали, что, если подведет наше оружие, это чревато для нас беспощадным уничтожением.
Всадники скакали вплотную друг к другу, разбившись на множество клиньев, мы уже могли различить отдельные детали, шапки, бороды! Они стреляли на полном скаку, не спешиваясь, они размахивали сверкающими саблями. И вот, когда между нами оставалось метров примерно триста, разом излаяли наши пулеметы. И тут же взревела наша артиллерия, пехотные пушки, противотанковые, зенитные, и раскалились пулеметные стволы.
После ужасной секунды, когда у меня на глазах никто не упал, когда сам я кричал: „Никто не падает!“ — передние ряды обрушились, но напирающая сзади масса всадников с криком „ура!“ галопом помчалась под разрывы наших снарядов. Люди и кони летели по воздуху, куски человеческого мяса мешались с кусками конины. Но от горизонта накатывала новая волна всадников, накатывали все новые и новые волны, переливались через край, разлетались в клочья.
Последний ряд остановился метрах в ста. Но нас уже нельзя было удержать, и мы бросились на них. С криком „ура!“ промчались мы по-над клочьями всадников и клочьями лошадей. Последние спаслись от нас бегством.
Большой, глубокий стон, пар курится над землей, мешанина из лошадиных и человеческих тел. Из этой мешанины мы выдергивали сабли — на память.
Тот, у кого я взял саблю, был вовсе не разорван в клочья, он открыл глаза, это были глаза Ханно, он и сам был Ханно, и я закричал и все кричал и кричал до тех пор, пока Вилли не разбудил меня».
Много дней они шли степью, отрезанные от остального мира, без связи с другими частями и даже без связи с обозным начальством.
Неделями тянулись они по вражеской стране. Над ними возникали штурмовики, пикирующие бомбардировщики, на бреющем полете проходили истребители. Передвигались они теперь лишь по ночам, днем прятались в камышах, в кукурузе, среди полей, заросших подсолнечником.
Стало жарко. Питание ограничили, с бензином наметились перебои, приходилось бросать машины по обочинам дорог, теперь и офицеры шли пешком, остались только машины, которые везли раненых. Машины с имуществом были сожжены, лишние лошади — застрелены.
Становилось все жарче. Теперь давали только колбасу в банках, кукурузу и капустный суп. Больше не было бумаги для сигарет, табак заворачивали в листья подсолнечника, многие заболели тропической лихорадкой.
Стало еще жарче.
«Жара вызывает боязнь пространства, трава пересыхает под ногами, не иначе сами черти занимаются здесь поджогами, — записывал Рейнгольд в свой дневник. — Пыльные бури, порой я не могу разглядеть сквозь пыль моего соседа, которого звать Вилли, тогда мы беремся за руки, как маленькие девочки, чтобы не потеряться.
По бесконечному, пыльному большаку тянется к западу колонна завшивевших Нибелунгов, в их лица въелась пыль, пыль разъедает их лица. Пыль проникает сквозь голенища сапог, сквозь форму — до самой кожи. Пыль оседает на деревьях, клонит к земле их ветви, гнет и гнет, пока не надломит. Краски поблекли, птицы задохнулись, а Нибелунги знай себе топают на запад.
Топают и топают, остановиться — значит очнуться от предсмертного оцепенения и боли в ногах. Но, остановившись, мы сразу падаем, мы отдаемся падению и лежим, пока снова не встанем. То и дело появляются пикирующие бомбардировщики. Мы прячемся от них, проводим праздные дни среди полей. Мы проходим мимо несчетных могил, где лежат немецкие солдаты, цветы на них еще не поблекли. Вилли спрашивает: „Интересно, а кто за нами будет ухаживать?“
Все беспощаднее поражают нас тепловые удары. От жары нас рвет. Градусов, наверно, под пятьдесят. Нам и в тени не хватает воздуха. Но порой мы не можем найти тень. А вчера вот солнце сквозь траву вонзилось в лицо, что было справа от меня, и лицо это стало плоское и широкое. И человек умер.
Мы не каждого можем предать земле. Сладковатый запах уже сопровождает наш путь.
До чего просторна эта земля — и до чего пуста. Карты ни у кого нет. Офицеры больше